Вот с этими-то деятелями и вступает в идейную битву главный герой романа Дмитрий Успенский. Нетрудно догадаться, что этот патриот просто обязан иметь отношение к церкви, и действительно, вскоре мы узнаем, что он – сын священника, после революции устроившийся в артель счетоводом[1282]. Спор начинается с того, что Ашихмин называет Орел, Тамбов, Новохоперск, Рязань и другие города старыми помещичьими, мещанскими крепостями: все они должны переродиться в новые города с иной психологией. Ему возражают: это не помещичьи крепости, а русские города, построенные и созданные народом. Разрушать их – значит уничтожать народную культуру. Подключившийся к дебатам сторонник Успенского с характерной фамилией Юхно поясняет: культура бывает не помещичьей, чиновничьей или крестьянской, а только национальной, потому разговоры о ее классовом характере беспредметны. Успенский живо ухватывается за эту мысль: «Уклад жизни, быт и особенно традиции формируют национальный характер, а он есть главная сила или, если хотите, центр тяжести. Без национального характера любая нация потеряет устойчивость и распадется как единое целое»[1283]. Это абсолютно верное утверждение Ашихмин пытается оспорить. Однако Можаев ограничивает его контраргументы интернационалистическими рамками. Конечно, в этом случае идейное превосходство Успенского несомненно. А заявления Ашихмина о примате интернационального общения, о благости объединения языков в единую семью производят жалкое впечатление[1284].
Нельзя не отметить, что в устах такого персонажа, как Ашихмин, любые, даже справедливые доводы звучат неубедительно. Например, мысль о том, что национальная риторика для определенных групп патриотов служит лишь ширмой для обирания народа, не получает у него развития; ее забивают возгласы о надуманности самого понятия «национальный характер». Хотя, если бы не эта интернациональная шелуха, то позиция Успенского не выглядела бы убедительно. Ведь о патриотизме, которым прикрываются все те же хищники, выжимающие соки из простых людей, он ничего вразумительного сказать не сумел. Он лишь заметил: причем тут эксплуатация и национальный характер? Одно с другим не вяжется[1285]. И в очередной раз перевел разговор на значимость православия, противопоставляя русскую душу интернационалистической доктрине. Здесь он явно чувствовал себя «в своей тарелке», и восторг собеседников – лучшее тому подтверждение: «Как это прекрасно, ты попал в самую душу»[1286]. Раздражение Успенского вызвал вопрос о том, на какую взаимную любовь можно надеяться, видя богатство и неуступчивость одних и бедственное положение других. Почитатель национально-православной самобытности в ответ опять лишь покривился: «Это знакомый довод, он мало что объясняет»[1287]. Неубедительны и его рассуждения о национальном духе, суть которого – в служении народу. Зато отвечая на вопрос, как это служение вяжется с тем, что называется «поживиться за счет ближнего своего», Успенский сказал: «Вам лучше знать», – намекая на политику раскулачивания[1288]. Правда, он упустил одну деталь: экспроприированное не лилось потоком в личный карман экспроприаторов, тогда как воспетые им крепкие хозяева обирали других исключительно ради своих закромов. А уж превозношение известного Л. Б. Красина в качестве образца советского руководителя вообще удивляет[1289]. Напомним, этот деятель ярко выраженного капиталистического склада занимал до революции пост директора немецкого концерна «Сименс-Шуккерт» по России, а при большевиках стал наркомом внешней торговли, хотя эти перемены не повлияли на стиль его жизни: Красин воспевал иностранных толстосумов, а вот о русском народе за ненадобностью предпочитал не вспоминать. Судя по всему, Успенского все это не очень-то смущало.
Главный ресурс Можаева – претензия на монополию в изображении национального характера, в обязательном порядке освященного никонианством. Но и другие «деревенщики» примерно так же видели русский патриотизм. Сошлемся на крестьянскую прозу известного писателя В. И. Белова. В романе «Год великого перелома» две основные сюжетные линии: одна связана с украинскими «лишенцами», выселенными на север, другая – со снятием колоколов. С колоколами все вполне ожидаемо. Что же касается украинской темы (превалирующей, заметим, у писателя, считавшего себя истинно русским), то здесь можно говорить о новаторстве.
Поражают настойчивые попытки автора увязать украинцев, т. е. никониан по вере, с самим протопопом Аввакумом, который, как известно, осыпал последних исключительно проклятьями. По Белову, весьма символично, что украинские раскулаченные оказались там, где «развеяло ветром пепел Аввакумовой плоти». Этих православных и святого приверженца старой веры отныне объединяет небо: таким же оно было в пору его казни[1290]. Доводя украинско-русский замысел до логического завершения, Белов ставит в один ряд Аввакума и патриарха Тихона! Хотя мятежный протопоп видел смысл своей жизни и смерти в избавлении родины от подобных пастырей и паствы, черпавших религиозную идентификацию на чуждой стороне.
Но вот для Белова эта паства самая что ни на есть своя: напевная поморская речь переложилась на старинный, похожий на киевскую былину, протяжный речитатив[1291]. И если, например, у Абрамова украинцы (Зарудный, Теборский и др.) неизменно олицетворяют корыстный дух, то у Белова они провозглашаются братьями. Кому же – братьями? Да тем, кто считал личное обогащение и стремление к наживе сутью любого помысла и движения. Абрамовские герои относятся к подобным персонажам с откровенной брезгливостью, задаваясь вопросом: русские ли они? У Белова опять все наоборот: они-то и есть самые настоящие русские, на них держится страна. Беловские переживания об этих «лучших» людях настолько искренни, что зачастую нелегко разглядеть очевидное: для них понятие родины не означает готовность жить ради ее будущего, ради следующих поколений. Для них родина – это место, где можно выстроить хоромы с забитыми доверху подвалами и амбарами и обеспечить тем самым сытое будущее исключительно своему выводку. Одного такого «правильного» русского по фамилии Брусникин мы встречаем в беловском повествовании. В детстве, когда ребята гурьбой ходили по лесам за ягодами, он на обратном пути незаметно пересыпал кучки малины, черники из корзин, собранных другими, в свою[1292]. Примерно тем же самым, но в больших масштабах, он занимался уже взрослым (пока не попал под раскулачивание). Это точно не Анфиса Минина, не Михаил Пряслин, не Евсей Мокшин и не Калина Дунаев. Этим русским людям, считавшим всю Россию своим родным домом, с брусникиными, имевшими явные признаки нравственного вырождения, не столковаться.
Действительно, перед нами, каким бы странным это ни казалось, два русских народа, с разными помыслами и различным пониманием блага для себя и своей страны. Есть ли между ними общее? Белов с легкостью отвечает на этот сложный вопрос: все они были проданы Сталиным. Кому? Разумеется, пленуму ЦК ВКП(б), состоявшему из евреев-инородцев да Калинина «с козлиной бородой, олицетворявшим в партии зачумленный и обманутый народ»[1293]. Сталин, вынужденный считаться с инородческой кликой, просто-напросто купил себе место на троне: «он заплатил за него чистейшей в основном русско-украинской кровью»[1294].Вот только не любят наши патриоты уточнять, что затем произошло с этой всемогущей кликой. Напомним: в 1937–1938 годах ее практически в полном составе отправили к праотцам, и сделал это, как можно догадаться, не святой дух… Но признавать это очень невыгодно, а потому мы который год слушаем и читаем, как Сталин безуспешно пытался освободить Москву от интернациональных сетей[1295].
К очищению России от инородческого засилья, оказавшемуся «неподъемным» делом для Сталина, приступили истинные русские патриоты современности. Национально ориентированные кадры взвалили на себя миссию по освобождению русского человека. Только в свете сказанного выше придется уточнить: какого человека, того, что у Леонова с Абрамовым, или у Можаева с Беловым? Удивительно, но факт: персонажи Можаева и Белова абсолютно далеки от героев Леонова и Абрамова. Отношение к последним, как к «недоделанным» – слегка ироническое (вспомним Зарудного с коттеджами из повести Абрамова «Пути-перепутья»), иногда переходящее в раздражение. Это в том случае, когда «недоделанные» мешают частнособственническим грезам, да еще и нарушают духовную идиллию, проявляя равнодушие к «святая святых» – к выпестованной на Украине РПЦ.
Именно этой позиции уже в постсоветской России противостоял исследователь русской литературы Дмитрий Сергеевич Лихачев. Эта знаковая фигура стоит особняком среди русских патриотов, идентифицирующих себя исключительно сквозь призму никонианства. Не случайно крепкие дружеские отношения связывали известного ученого не с ними, а с тем же Абрамовым. Кстати, Лихачев всегда подчеркивал, что представление об Абрамове как о писателе-деревенщике несправедливо. Его творчество намного шире и концентрируется на этических проблемах, прежде всего, русского народа[1296]. Отсюда и поразительный русский язык его произведений, а если точнее – поразительное чутье русского языка без примеси «протяжного украинского речитатива», вызывавшего восхищение у Белова. Во всем этом нет ничего удивительного, поскольку Д. С. Лихачев – выходец из той же старообрядческой среды. Об этом он подробно рассказывает в воспоминаниях о себе и своей семье. Его родители происходили из купеческого сословия: мать принадлежала к беспоповскому федесеевскому согласию, в Петербурге ее родные издавна имели молельню недалеко от Волкова кладбища. Как вспоминал Лихачев, староверческие традиции были сильны, окружая его в детстве и юности[1297]. Воздействие этой духовной атмосферы он пронес через всю свою жизнь. «Я очень люблю старообрядчество, – признавался он на закате жизни, – не сами идеи старообрядчества, а ту тяжелую, убежденную борьбу, которую вели староверы…»[1298]. Движение Степана Разина, Соловецкое восстание имели подлинно русские корни: перед нами борьба не только религиозная, но и социальная[1299]. Лихачев считал, что переход на троеперстие в угоду политическим замыслам привел к катастрофе русского религиозного сознания, поскольку греческие обряды к этому времени изрядно «испоганились» и пользовались на Руси дурной репутацией. Если Украину желали присоединить, то следовало бы им принимать русские религиозные порядки, а уж никак не наоборот. Поэтому Лихачев высказывал убежденность: «старообрядцы были правы»[1300]. Эта позиция предопределила предмет научных изысканий знаменитого ученого – дониканианская русская литература. Собственно и в повседневной жизни Лихачев проповедовал взгляды, идущие в разрез с официальной церковной доктриной. Например, он всегда отрицательно относился к передаче из музеев в собственность РПЦ древних икон, выдающихся памятников зодчества, шитья, ценнейших предметов прикладного искусства. Ведь все эти уникальные художественные ценности не являлись лишь церковным достоянием[1301]. Сами претензии на собственность, заряженные духом торгашества и выгоды, раздражали Лихачева. По этой причине он покинул «Фонд культуры», где с 90-х годов прошлого столетия прочно освоились никонианские почитатели с коммерческой жилкой[1302].