событием удивительным, — значит сказать очень мало. Оно было событием потрясающим. О ней и на кухнях говорили шепотом. Злость, яд и гнев, которые советская пресса обыкновенно изливала на буржуазный мир и вообще на «внешние» сюжеты, направлены были на этот раз вовнутрь. Лобанов неожиданно обнаружил губительную червоточину в самом сердце первого в мире социалистического общества, причем более опасную, чем все происки империалистов. Заключалась она, как мы уже слышали, «в разливе так называемой образованности», в «зараженной мещанством сплошь дипломированной массе», которая, будучи «визгливо активной в отрицании», представляет «разлагающую угрозу» самим основам национальной культуры.
Короче говоря, не предусмотренный классиками марксизма, не замеченный идеологами режима сложился в СССР исподволь мощный слой «просвещенного мещанства», принципиально враждебный ее социалистическому будущему. Таково было первое социологическое открытие Лобанова. И отдадим ему должное: он угадал (хотя и понятия не имел, о чем говорил).
Слой, который он так жестоко клеймил, я как раз и называю «русскими европейцами». Со времени петровских реформ XVIII века, когда просвещение стало для России государственной необходимостью, обойтись без русских европейцев (или «просвещенного мещанства», как презрительно именовал их Лобанов) страна не могла. А просвещение что ж? Оно всегда было чревато «европеизмом». Такие уж они, эти просвещенные люди, — не любят самодержавие.
Другое дело, что со времен Николая I самодержавные правители России просвещению не доверяли, чувствовали в нем подвох. Боролись с ним (за исключением короткого периода реформ), всячески его ограничивали. С той самой поры и начала отставать Россия от Европы. Русских европейцев становилось меньше, но падала и конкурентоспособность страны.
То же самое произошло и в постсталинской России, едва был свернут хрущевский режим реформ. Если верить исследованию американского социолога М. Яновича 8скооНп$ апй 1 г^иаНИе$ (1981), доступ к высшему образованию был в 1970 годы перекрыт более чем половине выпускников средних школ. Если в начале 1960-х 57 % из них имели возможность поступить в высшие учебные заведения, то уже десятилетие спустя сохранили этот доступ лишь 22 % выпускников.
Иначе говоря, и в СССР власть нашла, что просвещение опасно для самодержавия, особенно в период стагнации. Но говорить об этом публично запрещено было строжайше. Лобанов нечаянно сломал табу. Впрочем, на этом и кончалось совпадение его статьи с генеральной линией партии. Дальше все пошло, как говорится, не в ту степь.
Прежде всего сама защита социализма выглядела у Лобанова до крайности странно. Он апеллировал не к «пролетарскому интернационализму» и вообще не к общепринятой тогда официальной риторике — напротив, ссылался исключительно на опасность просвещения для «русского национального духа». И потому выглядела его защита социализма не клишированным отпором марксистского начетчика, скорее криком боли простого русского («уралвагонзаводского», как сказали бы сейчас) человека, до смерти перепуганного тем, что происходило в его стране, с его народом.
Хуже того, выглядела она обвинением режиму, который не только допустил формирование в России столь зловещего феномена, как «просвещенное мещанство», но и довел дело до опасной точки, когда, как в отчаянии восклицал Лобанов, «мещанство торжествует!». Что же так напугало в нем молодогвардейского публициста? Оказывается, «буржуазный дух», абсолютно чуждый, по его мнению. России, но способный, как свидетельствует опыт, завоевать ее, превратив в какую-то ублюдочную полу-Европу, как однажды, в XVIII веке уже случилось. Два столетия ведь понадобилось, чтобы освободилась она от него в 1917 году в ходе Великой Октябрьской Социалистической революции.
И вот он, «дух» этот, возвращался в «разливе так называемой образованности»! Понятно теперь, откуда взялись страстные филиппики Лобанова против «духовного вырождения образованного человека и гниения в нем всего человеческого»? В этой, вполне славянофильской, как мы теперь понимаем, системе координат Брежнев вдруг вырастал в некого современного царя Петра, императора-предателя, широко открывшего в XVIII веке ворота родной русской крепости чужому, европейскому, «буржуазному духу».
Я не очень преувеличиваю. На эзоповском языке, которым оперировал Лобанов, его полубезумные инвективы против «просвещенного мещанства» действительно — и совершенно прозрачно для любого интеллигентного человека, давно наученного понимать этот язык, — означали, что боссы ослепли. В русскую крепость уже введен троянский конь «буржуазного духа». Иначе говоря, «национальный дух» оказался под угрозой. Его надо было спасать.
М.П. Лобанов В. А. Чалмаев
Само изображение политики как борьбы «духов» было до того чуждо привычной марксистской риторике, привыкшей трактовать культуру как легкомысленную «надстройку» на солидным материальным «базисом», что дух, извините за тавтологию, перехватывало. Даже у обыкновенных читателей, как я. Можно себе представить, с каким чувством читали это идеологи режима.
Нет слов, Лобанов клеймил врага нации со всей доступной подцензурному публицисту страстью. Даже, если хотите, яростно. Он ведь пытался доказать невозможное. А именно, что у нас, в отличие от Запада, подлинная культура растет отнюдь не из просвещения, а из «национальных истоков», из «народной почвы». И «непреходящие ценности культуры в России всегда порождал задавленный, неграмотный народ», а вовсе не образованные «мещане», у которых «мини-язык, мини-мысль, мини-чувства, все — мини». «И главное, — добавлял он с трепетом, — Родина для них мини».
Разумеется, в традиции последнего дореволюционного поколения славянофилов иллюстрировал свою мысль Лобанов доносами. Понятно, на кого. Как же без «них» в постсталинском СССР? И ВСХОН, как мы видели, без этого не обошелся. Доносил Лобанов и на расстрелянного Сталиным режиссера Мейерхольда и на пока еще не репрессированного режиссера Эфроса (и вообще «разлагатели национального духа» носили у него недвусмысленные еврейские фамилии).
Положительно, у читателя создавалось впечатление, что Сергей Шарапов был в 1901 году прав. Помните заключение его фантастической повести «Через полвека»: «Москва стала совершенно еврейским городом». Нет, не довел до конца Сталин свою миссию окончательного решения «проклятого вопроса». Недорезал. Эти «с не вполне человеческой душой» (нет, Михаила Меньшикова Лобанов еще не цитировал, только подразумевал, говоря о «примазавшихся к истории великого народа») по-прежнему играют роль фермента в «зараженной мещанством дипломированной массе».
Конечно, анализируя «открытие» Лобанова, нельзя упускать из виду, что статья его появилась в разгар Пражской весны, которая истолковывалась в верхах как результат захвата ключевых позиций в средствах массовой информации Чехословакии еврейскими интеллигентами. И еще не утихло эхо «подписантской» кампании в СССР, в ходе которой сотни московских интеллигентов (в том числе, конечно, и евреев) поставили свои подписи под самиздатскими открытыми письмами против процессов над Синявским и Даниэлем и над Гинзбургом и Галансковым. С этой точки зрения, социологическое озарение Лобанова совпадало с острой обеспокоенностью режима «социализмом с человеческим лицом» (столь же острой, добавим в скобках, какой в постсоветской России станет тревога режима по поводу «оранжевой революции»). Но целил молодогвардейский публицист, как мы сейчас увидим, куда