руки профессора ЛГУ, очевидно неадекватен [982]. Определенно, кроме Манфреда, Далина и Адо, против его позиции заодно с историком из Ульяновска Сытиным (см. гл. 8) выступал и Алексеев-Попов. И, напротив, в Москве Ревуненкова откровенно поддерживали Нарочницкий с Молоком.
Еще любопытное наблюдение: во время конгресса историков в Москве (1970) В.С. познакомил с концепцией Ревуненкова Альбера Собуля, на труд которого тот неизменно ссылался. «Tres abstrait (слишком абстрактно)», – отозвался о схеме «двух диктатур» лидер марксистского направления во французской историографии.
Во время этого конгресса В.С. пригласил к себе в гостиничный номер очень близкого ему по духу Сергея Львовича Сытина и меня. Ожидалось, что мы сообща можем выдвинуть некую альтернативную перспективу в дискуссии по якобинской диктатуре. Обменявшись довольно сходными мнениями, мы ничего основательного за вечер предложить не смогли. Но таков был отклик В.С. на входивший тогда в моду метод «мозгового штурма». Наш одесский друг увлекался всеми новыми научными процедурами, особенно если они касались коллективного творчества.
Как видим, в центре научных интересов В.С. и в начале 70-х оставалась якобинская диктатура. И когда редколлегия упомянутого трехтомника Института истории предложила ему главы о начальном («диссертационном») периоде революции, В.С. попросил Захера походатайствовать, чтобы ему дали тот период 1792–1793 г., который он назвал временем «становления революционно-демократической диктатуры» (имея в виду, что после 2 июня 1793 началось «установление»).
Все же в конце 1962 г. В.С. приступает к диссертационной теме, и сам взгляд на нее заметно изменяется. Еще весной 1961 г. она представлялась ему чисто идеологической: «Развитие социальных идей в первые годы Великой французской революции: “Cercle social”». И вот резкий поворот – «Демокр[атическое] движение и демокр[атическая] идеология на первом этапе и “Социальный кружок”». Хотя последний остался в виде некоего маркера, опыт социально-исторического исследования якобинской диктатуры не прошел даром: В.С. отступает от первоначального замысла, сосредоточенного на идейном значении «Социального клуба» Фоше и Бонвиля.
«Я теперь исхожу не из мысли Маркса [983], а из фактов истории самой революции, чтобы показать, что отражением борьбы масс было политически оформленное демокр[атическое] движение представителей других слоев – “франкмасонских”, то, что и оно сыграло свою важную роль и практическую (республиканско-демокр[атическое] движение лета 1791 г.), и идеологически-теоретическую» [984]. Иными словами, Вадим Сергеевич берется за социально-политическую «базу», не сводя ее притом к «массам» – плебейству.
«То, чем я теперь увлечен, – это ощущение необходимости целостно – по месяцам показать, каковы были различные проявления сталкивающихся… тенденций внутри антиабсолютистского лагеря. Нащупать и показать это не только в плоскости чисто политической, но в наибольшей полноте жизненных проявлений – пресса, публицистика, клубы, театр (курсив мой. – А.Г.».
Нет слов, программа грандиозная, и В.С. это превосходно понимает: «Я сознаю, что взвалил на себя огромную тяжесть – но только так мне сейчас интересно думать, собирать материал и хочется писать». И только «так может выйти книга – интересная для чтения, а не “сочинение на машинке” для получения ученой степени. Это меня абсолютно не увлекает» [985].
Замечательная исследовательская установка – чтобы было «интересно думать»! В.С. как исследователь явно перерос диссертационный уровень («требований ВАК»), потому и ставит перед собой сверхзадачу – представить не просто диссертационное сочинение, а монографию, причем беспрецедентную в советской историографии Французской революции по широте подхода и источниковой базе. «Предвижу не только трудности работы, но и одиночество мое в самом замысле», – признается он Захеру, видя в старшем друге своеобразный ориентир: «Ведь только Вы можете быть единственным моим читателем, и писать я буду именно для Вас» [986].
Вряд ли план Вадима Сергеевича мог быть реализован. Требовались месяцы и годы работы во французских библиотеках и архивах. Такие возможности в ту пору были лишь у очень немногих советских ученых. К тому же В.С. увлекали разные сюжеты. И разнонаправленность продолжалась и тогда, когда, говоря его словами, «появился аппетит к своей теме, взятой под таким, более общим углом зрения». В.С. пишет новое введение к диссертационной теме и на этом останавливается.
«Очень обидно, но надо вплотную браться за Руссо» [987], – досадует В.С., имея в виду заказ на издание политических сочинений мыслителя. Однако спустя несколько месяцев тон резко меняется: «Руссо меня сейчас поглотил, да ведь моего Фоше и Бонвиля без него не поймешь» [988]. Великий мыслитель Просвещения толкуется В.С. в связи с революцией, ее идейной подготовкой, влиянием на левые течения. Между тем становится все более очевидно, что Руссо впечатляет В.С. и сам по себе – мощью своего мышления.
Вадим Сергеевич несколько лукавил, когда сетовал на вынужденность обращения к творчеству мыслителя. Руссо – если не первая, то, безусловно, «вторая любовь» В.С. – и впоследствии она вытеснит первую. Руссо «увлекает до крайности», пишет он и берется за совершенствование своей философской подготовки, штудируя одного за другим классиков Просвещения: Монтескье, Гельвеция, Дидро, восходя от них к Гроцию и философской мысли ХVII века [989].
С изданием сочинений Руссо происходит нечто подобное изданию «якобинского сборника». Хотя ответственным редактором значился Манфред, составителем, организатором и душой этого большого предприятия стал Алексеев-Попов. Он пишет «заглавную» статью «О социальных и политических идеях Жан-Жака Руссо» (3 п.л.), причем, по своему обыкновению, дописывает и переписывает ее. Он выступает комментатором. Занявшись научным редактированием переводов, нередко погружается собственно в переводы тогда, когда работа «штатных» переводчика и редактора его не удовлетворяет – ведь Руссо едва ли не самый сложный классик Просвещения, – и приходится «сопоставлять слово за слово с оригиналом» [990]. Фактически перевод самых важных текстов, включая трактат «Об общественном договоре», – в большой мере плод труда самого В.С. [991].
В.С. приступил к Руссо, ища в его творчестве идейно-теоретические предпосылки якобинской диктатуры. В этих поисках он разошелся с Манфредом, который твердил вслед за Неподкупным, что теория диктатуры (Gouvernement révolutionnaire на языке эпохи [992]) так же нова, как обстоятельства, которые ее породили. И пошел по пути Старосельского (см. гл. 2), который прочертил в положительном смысле ту идеологическую филиацию, которую спустя два десятилетия после него концептуализировал израильский историк Якуб Тальмон как генезис «тоталитарной демократии» (руссоизм – якобинизм – большевизм) [993].
В.С. не ссылался ни на Старосельского, ни на Тальмона, хотя весьма популярную в западной литературе концепцию второго он должен был знать. Между тем, судя по интенции, В.С. создавал своеобразную альтернативу. Концептуально она, на мой взгляд, проигрывает четко обозначенной версии Старосельского, зато образ мысли Руссо в статье, приложенной к изданию трактатов демократического мыслителя Просвещения, предстает гораздо шире и многообразней. Руссо у Алексеева-Попова – не только политический мыслитель, как у Старосельского, но в еще