я без труда мог бы изучить людской язык. Но если ты пообещаешь помалкивать, я, пожалуй, решился бы открыть тебе истинную причину, почему я говорю по-вашему и откуда взялась у меня эта способность разговаривать.
3. Микилл. Уж не сон ли это: петух, беседующий со мною так рассудительно? Ну что же, рассказывай, любезный, ради твоего Гермеса, какая там у тебя есть причина говорить по-человечески. А так как я буду молчать и никому про это не скажу – то чего же тебе бояться? Кто поверит мне, если я начну что-нибудь рассказывать, ссылаясь в подтверждение на слова петуха?
Петух. Итак, слушай! Я прекрасно сам знаю, что очень для тебя странную поведу речь. Дело в том, Микилл, что тот, кто сейчас представляется тебе петухом, еще не так давно был человеком.
Микилл. Слышал я, действительно, кое-что про вас, петухов, будто в старину случалось с вами нечто подобное: говорят, один юноша, которого и звали, как вас, петухов, – Петухом-Алектрионом, стал другом Аресу и выпивал вместе с богом, в веселых прогулках участвовал с ним и в любовных делах его был сообщником. Когда отправлялся Арес к Афродите распутничать, то брал с собою и Алектриона; а так как больше всего бог опасался Гелиоса, как бы тот не подсмотрел и не проболтался Гефесту, то всегда оставлял юношу снаружи, у дверей, чтобы он предупредил, когда Гелиос начнет вставать. Но вот однажды задремал Алектрион, стоя на страже, и невольно оказался предателем: Гелиос незаметно появился перед Афродитой и Аресом, который беззаботно отдыхал, так как был уверен, что Алектрион предупредит его, если кто-нибудь вздумает подойти. Так и вышло, что Гефест, извещенный Гелиосом, поймал обоих, опутав наброшенной на них сетью, которую давно для них изготовил. Отпущенный на свободу, – когда наконец его отпустили, – Арес рассердился на Алектриона и превратил его в эту самую птицу вместе со всеми его доспехами, так что и сейчас у петуха на голове имеется гребень шлема. Вот почему вы, петухи, желая оправдаться перед Аресом, – хотя теперь это уже бесполезно, – чувствуя приближение солнца, задолго поднимаете крик, возвещая его восход.
4. Петух. Рассказывают и такое, Микилл… Однако со мной случилось нечто в другом роде: ведь я совсем недавно перешел из человека в петуха.
Микилл. Каким образом? Вот что мне хочется больше всего узнать.
Петух. Слышал ты о некоем Пифагоре, сыне Мнесарха, с острова Самоса?
Микилл. Ты говоришь, очевидно, о том софисте-пустомеле, который не разрешал ни мяса отведать, ни бобов поесть, самое что ни на есть любимое мое кушание, объявляя его изгнанным со стола? Да, еще он убеждал людей, чтобы они в течение пяти лет не разговаривали друг с другом.
Петух. Знаешь ты, конечно, и то, что, прежде чем стать Пифагором, он был Эвфорбом?
Микилл. Говорят, милый мой петух, что этот человек был обманщик и чудодей.
Петух. Так вот перед тобой я, этот самый Пифагор. А потому, дорогой, перестань поносить меня: тем более что ты ведь не знаешь, какой это был человек по своему складу.
Микилл. Еще того чудеснее: петух-философ! Расскажи все же, о сын Мнесарха, как ты оказался вместо человека птицей, а вместо самосца танагрцем. Неправдоподобно это, и не очень-то легко поверить, так как я уже подметил в тебе два качества, чуждые Пифагору.
Петух. Какие же?
Микилл. Во-первых, ты болтун и крикун, тогда как Пифагор советовал молчать целых пять лет; а во-вторых, нечто уже совершенно противозаконное: вчера, не имея ничего, что бы дать тебе поклевать, я, как тебе известно, вернувшись, принес бобов, и ты, нисколько не задумываясь, подобрал их. Таким образом необходимо предположить одно из двух: или ты заблуждаешься и на самом деле ты – кто-то другой, или, если ты действительно Пифагор, значит, ты преступил закон и, поевши бобов, совершил нечестивый поступок, не меньший, чем если бы пожрал голову собственного отца!
5. Петух. Ты говоришь так, Микилл, потому, что не знаешь, чем это вызвано и что приличествует каждой жизни. Я в прежние времена не вкушал бобов, потому что философствовал, – ныне же не прочь поесть их, так как бобы пища птичья и нам не запрещенная. Впрочем, если хочешь, выслушай, как из Пифагора стал я тем, чем являюсь сейчас, какие жизни до этого прожил, какие выгоды извлек при каждом превращении.
Микилл. Говори, пожалуйста: сверхприятным будет мне послушать тебя, и если бы мне предложили на выбор: слушать ли твое повествование о вещах столь необыкновенных или снова узреть мой всеблаженный сон, который недавно видел, – не знаю, что бы я выбрал, до того родственными считаю я твои речи с тем сладостным видением и равноценными признаю вас обоих – тебя и драгоценное сновидение.
Петух. Ты все еще зовешь обратно свой сон, каким бы он ни был, явившийся тебе? И все еще пытаешься удержать какую-то пустую видимость, преследуя своим воспоминанием призрачное и, по слову поэта, «силы лишенное» блаженство?
6. Микилл. Да, петух, будь уверен: я никогда не забуду бывшего видения. Так много меду на глазах оставило отлетевшее сновидение, что с трудом освобожденные от него веки вновь погружаются в сон. Для примера: такое же сладкое раздражение, какое дает вращение перышка в ухе, доставляло мне виденное во сне.
Петух. Геракл! Ты говоришь, словно какая-то страшная любовная сила скрыта в твоем сновидении, если, как говорят, будучи крылатым и вместе с тем ограниченным в своем полете областью сна, сновидение перепархивает через проведенную границу и продолжает наяву носиться перед твоими открытыми глазами, такое сладостное и яркое. Мне хотелось бы поэтому послушать, что же это за сон, который для тебя трижды желанный.
Микилл. Готов рассказать: мне так приятно вспомнить и поговорить о сновидении! А когда же ты, Пифагор, расскажешь о своих превращениях?
Петух. Когда ты, Микилл, перестанешь грезить и сотрешь мед со своих век; а пока говори первым, чтобы мне знать, через какие врата – из кости слоновой или рога – пришел посланный тебе сон.
Микилл. Ни через те, ни через другие, Пифагор.
Петух. Однако Гомер говорит только об этих двух входах.
Микилл. Оставь, пожалуйста, в покое этого болтуна-поэта, ничего не понимающего в сновидениях. Сны-нищие, может быть, действительно выходят из этих ворот, то есть сны вроде тех, какие видел Гомер, да и то не слишком отчетливо, потому что был слеп. Ко мне же, должно быть, сквозь золотые ворота прибыл мой сладостный сон, сам облеченный в золото и много неся золотых денежек.
Петух. Довольно золотых разговоров, любезный Мидас… Я думаю, у тебя одно с ним желание, – вот ты