И шибанула хмельная казацкая гордость. Встал председатель нашей станицы, откинул с плеча, как перед боем, бурку золотистой шерсти, сказал:
— Трехсотый — Есаулов Михей Васильевич, царский хорунжий, дед был есаулом, помощником атамана, один брат белый полковник, другой кулак, дом под черепицей, в контрреволюционных мятежах, правда, не участвовал… Кто за, прошу поднять руки!
Оцепенел комитет. Всхлипнула Катя Премудрая. Мягко обнял за плечи председателя Петр Солонцов, председатель горсовета, шахтер из Горловки, чем-то похожий на Быкова:
— Ты, Михаил Васильевич, не все сказал. Командир красного полка, кавалер ордена Красного Знамени, коммунист, лично известный Кирову, Орджоникидзе.
Михей задрожал, сдерживая слезы, выбежал из комнаты.
— Товарищи, — поднялся Сучков. — Заседание комиссии по раскулачиванию объявляю закрытым — повестка дня исчерпана. Всем объявляю благодарность. Поздравляю с победой над последним классовым врагом, с победой новой, коллективной жизни. Было ясно: или мы кулака, или он нас. Лучше мы его…
Прошла ночная гроза. Над Машуком горела заря. Освеженная дождем земля паровала, ожидая плуга. Михей пригласил Петра Солонцова позавтракать у него. Они медленно шли по улице, Михей с конем в поводу, покачиваясь от усталости, в пыльных сапогах, мятых рубашках, заросшие щетиной чернорабочие революции.
— Началось! — предупредил Иван хозяина-отца.
Часть добра успели ночью разнести по родным и знакомым. Библию, предназначенную Спиридону, отдали на сохранение матери Коршака, троюродной тетке Глеба. Митьку отвели к Синенкиным — и туда же воз барахла.
На заре пришли члены комсода и милиция. Собак бесили люди с винтовками, и хозяин отпустил их на волю. Ванька цепным псом кидался на комитетчиков, путал ходы, незаметно бросил в колодезь ключ от большого сундука.
По улицам гнали вереницы арестованных с мешками на плечах. В хатах вой, крик. Скотина мычит голодная, непоеная.
Почему-то Марию повели раньше Глеба, — зарыдав, они поцеловались, как на смерть. Он успел ей передать тугую пачку денег, мешок с харчами и одежей. В калитке она оглянулась еще раз — на дом, на Глеба, на Ивана.
— Хороша! — смачно сказал на Марию молодой следователь, наган на столе. — Тайгу рубить будешь!
На том допрос и кончился.
Глеб, оказалось, должен расписаться под описью его имущества. Чтобы он не переживал при описи, его примкнули пока в подвале, но он видел все через вытяжное окошко, доносились голоса.
— Нагольных тулупов пять…
— Крытые шубы — четыре…
— Стаканов тридцать восемь…
— Вот это контра!..
Его беспокоила Зорька, подходил ее час. Зорьку записали в колхоз. Пока решали, куда ее вести, она отелилась. Иван принял телка и с вилами наперевес встал в дверях сарая. Оладик, мечтающий о корове, опасливо зашел сбоку и закричал на Ивана, подстрекая комитетчиков, как на волка:
— Тюлю!
Но на Оладика прикрикнули комитетчики:
— Дурак! Скотина не виноватая! У нее м е с т о еще не вышло!
По документам Иван числился приемным сыном Глеба, но все знали, что он работник. Все же как подкулачника его увели под замок.
Молотилку, трактор, дом, амбары, конюшни описали скоро. А сотни всяких узелков, посудной мелочи, инструмент, сбрую до вечера не перечислили. Эшелон якобы уходил завтра, поэтому на ночь Глеб остался в подвале. Ни еды, ни воды ему не давали, и он пил рассол из бочки с солеными помидорами. Милиция ушла утром же, видя, что все в порядке, а члены комсода разбились на группы. Та, что осталась во дворе, показалось Глебу, изрядно приложилась к его винным запасам.
На рассоле он замесил известку с алебастром и наново замазал швы тайника, взяв часть золота, осталось несколько монет и маузер — ничего не оставить: значит, сюда никогда не вернешься. Вытяжное окошко в подвале делали сначала широким, но потом Глеб, не любивший больших входов, заложил его, сузил. Теперь бесшумно разобрал кирпичи и вылез на волю.
Ночь чужая и злая. Низко рвутся клочья душных электрических туч, цепляющих колокольню. У ворот спит парнишка с берданкой на коленях. Угарная ночь давит. Беззвучные, дальние молнии на миг озаряют пасть и сосцы бронзовой волчицы на крыше. Бывший хозяин тихо прокрался в коровник. В кармане сапожный нож, кусок бритвенно острой косы. Зорька обрадованно замычала, гордясь телком, и шутя боднула хозяина — она любила брухаться, схватывалась даже с бугаями. Теленок неумело перебирал струнками ног. Ощупал — телочка. Почесал шею Зорьке, она довольно вытянула морду. Достал нож. В глазах: Мария, оглянувшаяся в калитке. Мать, оторванная от детей. Тогда и телочку решать надо. И бросил нож. И наложил корове сена. И раздоил ее на пол, и подвел телочку к вымени с молозивом.
Незаметно, задами пришел к Синенкиным. Они перепугались, по горе сроднило их. Митьку будить не стали — поцеловал его спящего на прощанье. Федор отдал зятю свою красноармейскую шинель, что в те годы равнялась пропуску, и старый мандат делегата губернской комсомольской конференции просил только обязательно выслать назад. Написали от руки еще одну бумажку, поставили печать пятаком, состригли Глебу прекрасные черные усы, дали хлеба на дорогу.
Махнул к Синему яру. Балками вышел к полустанку, чтобы вскочить на поезд. Ночь еще в силе, но какой-то свет раздражал его. Оглянулся — столб пламени, пожар. Станица спит мертвым сном. Должно, кулаки сжигаются.
Красная ночь.
Белогорбым верблюдом остался вдали Эльбрус. Песчаные степи. Унылые барханы. Ржавые взгорья. Бурые бородавки войлочных юрт кочевников. Косматый старец Каспий, одногодок Эльбруса, гонит отары барашков глодать соленые берега.
Глеб на крыше вагона. И тут теснота. Начиналась одиссея кулаков. Видя шинель Глеба, рядом примостился рослый красноармеец — на границу с побывки возвращается. Шла проверка документов. Красноармеец показал, а у Глеба и спрашивать не стали — видно, вместе едут бойцы. Словоохотливый попутчик рассказывал о басмачах, тиграх, змеях, предложил разделить солдатский ужин — сухари, сгущенное молоко, рыбу и кипяток. Нет, спасибо, Глеб есть не хочет.
Только на второй день напился горьковатой воды у водокачки и вспомнил шипучие родники станицы, и защемило сердце — что впереди? Страх, неизвестность, погоня, каторга — все, кроме самостоятельной жизни.
Подвыпившие бородачи на вагоне пели:
По уральским горам я скитался
И аральскую жизнь испытал…
С ними не смешивался — нашли время петь. Накрылся с головой шинелью. Уголок полога, от носа до груди, его дом — здесь кони с белыми гривами, его семья, и он, как Гулливер, играет с ними пальцами, загоняет игрушечные стада, распахивает десятки десятин.
Впереди засияла огнями черная столица Каспия. Ветер стал свежее. Пассажиры крепче прихватили узлы и баулы — город славился ворами. Запахло нефтью, инжиром, копченкой. Страх ослабил желудок. Захотелось есть.
Когда брал билет на пароход, показал мандат Федьки. Кассир внимательно перечитал стертую на сгибах бумажку, посмотрел на Глеба, тихо сказал:
— Больше никому не показывай.
Матросу, стоящему у трапа, вместе с билетом показал написанную от руки бумажку.
По морю плыли в шторм.
Открывались дальние страны.
Добро раскулаченных переходило в колхозы, созданные на базе артелей. Часть реквизированного имущества раздавали беднякам. Наибеднейший бедняк, многосемейный Оладик Колесников попросил комсод выделить ему дом кулака Есаулова. Своя хата у Оладика — мрачный саманный сарай, похилившийся набок, с обнаженными стрехами и стропилами, мала для пятнадцати душ семьи. Комитетчики укорили Оладика: давно бы мог сложить новую хату, тридцать рук в семье, но просьбу уважили — свой брат, пролетарий, батрачил у Глеба, гнул горб на кровососа и мировую гидру.
— Отольются кошке мышкины слезы! — припомнил Оладик, таща свои горшки в дом, все обиды от кулака вплоть до зарезанной в садах телки.
Стансовет же решил: д о м в о л ч и ц ы передать новому колхозу под правление. Комсод взял свои слова обратно, подыскивая Оладику другой дом.
А Колесниковы уже не только вселились, но прихватили и часть имущества Есауловых. Жена Оладика, кривобокая Дарья, нарядилась в панбархатное платье Марии, а сам Оладик вырядился в тулуп хозяина, хотя солнце пекло, сел на кровного жеребенка и ездил по улицам себя показывать.
Председатель колхоза Яков Михайлович Уланов гневно приказал Оладику немедленно поставить жеребенка в стойло, а самому выходить на работу готовился сев. Оладик уперся — он, дескать, бывший батрак и имеет теперь полные права. А в колхоз он пока не собирается. Посмотрели комитетчики и решили: выходит, тот Оладик — чистый кулак. Доложили стансовету.
Председатель Михей Есаулов рассмеялся так, что бывшие рядом с ним попятились от страха.