гражданин, приводящий в глубокое недоумение среднего европейца, все же не воспринимается как нечто «таинственное»: европеец лишь скромно признается, что не понимает его; так и женщина не всегда «понимает» мужчину, но никакой мужской тайны не существует; все дело в том, что процветающая Америка и мужчина находятся в положении господина, тайна же – достояние раба.
Разумеется, в сумерках притворства можно только предаваться мечтам о позитивной реальности тайны; подобно некоторым побочным галлюцинациям, она рассеивается при малейшей попытке ее зафиксировать. Литературе никак не удается описать «таинственных» женщин; они лишь могут казаться странными, загадочными в начале романа; но, если только история не остается незавершенной, они всегда в конце концов выдают свой секрет и становятся цельными и ясными персонажами. Например, герой книг Питера Чейни не перестает удивляться непредсказуемым капризам женщин: никогда нельзя угадать, как они себя поведут, они сбивают все расчеты; на самом же деле, стоит читателю узнать, что движет их поступками, как они предстают весьма несложными механизмами; одна – шпионка, другая – воровка; как бы ловко ни была закручена интрига, к ней всегда существует ключ, а иначе и быть не может, как бы ни был талантлив автор и каким бы богатым воображением он ни обладал. Тайна – это всегда только мираж, при малейшей попытке в него вглядеться он исчезает.
Тем самым мы видим, что миф в значительной степени объясняется тем, какое применение находит ему человек. Миф о женщине – это роскошь. Он может возникнуть, только если человек свободен от бремени неотложных потребностей; чем более конкретно переживаются отношения, тем менее они идеализированы. Древнеегипетский феллах, крестьянин-бедуин, средневековый ремесленник, современный рабочий имеют в силу трудовой необходимости и бедности слишком определенные отношения с конкретной женщиной, своей подругой, чтобы украшать ее доброй или недоброй аурой. Черные и белые статуи женственности были воздвигнуты в те эпохи и теми классами, которым был отпущен досуг, чтобы предаваться мечтам. Но и в роскоши есть своя польза; мечты эти всегда властно направлялись соображениями выгоды. Конечно, большинство мифов коренятся в стихийном отношении человека к собственному существованию и окружающему миру, но преодоление опыта и движение к трансцендентной Идее сознательно осуществлялось патриархальным обществом с целью самооправдания; через мифы оно навязывало людям свои законы и нравы в образной и наглядной форме; коллективный императив проникал в каждое конкретное сознание в виде мифа. При посредстве религий, традиций, языка, сказок, песен, кино мифы проникают даже в существование тех, кто сильнее всего порабощен материальной реальностью. Каждый может обрести в них источник сублимации своего скромного опыта: одного обманула любимая женщина, и он заявляет, что она – взбесившаяся матка; другого мучит мысль о своем мужском бессилии, и женщина превращается в самку богомола; третьему нравится общество его жены, и вот она уже Гармония, Покой, кормилица-земля. Склонность к дешевой вечности, к карманному абсолюту, свойственная большинству мужчин, удовлетворяется мифами. Малейшее волнение или неприятность становятся отражением вневременной Идеи; эта иллюзия приятно тешит тщеславие.
Миф – это одна из тех ловушек ложной объективности, в которые слепо попадает дух серьезности. Перед нами снова подмена жизненного опыта и свободных суждений, которых он требует, застывшим идолом. Вместо подлинных отношений с независимым существующим миф о Женщине предполагает неподвижное созерцание миража. «Мираж! Мираж! Их надо убить, раз они неуловимы; или же успокоить, просветить, отучить от страсти к украшениям, сделать их действительно равными нам спутницами, близкими подругами, союзницами в этой жизни, одеть их по-другому, остричь им волосы, все им сказать…» – восклицал Лафорг. Отказавшись превращать женщину в символ, мужчина ничего не потерял бы, наоборот. Коллективные, управляемые грезы, клише очень бедны и однообразны по сравнению с живой действительностью: для настоящего мечтателя, для поэта она куда более плодотворный источник, чем заезженное чудесное. Эпохи, когда женщин любили искреннее всего, – это не куртуазный феодализм и не галантный XIX век; это эпохи – например, восемнадцатое столетие, – когда мужчины видели в женщинах себе подобных; именно тогда они оказывались по-настоящему романтичными: достаточно прочесть «Опасные связи», «Красное и черное», «Прощай, оружие!», чтобы в этом убедиться. В героинях Лакло, Стендаля, Хемингуэя нет никакой тайны, но оттого они не менее привлекательны. Признать в женщине человека не значит обеднить мужской опыт: он не утратил бы ни разнообразия, ни богатства, ни насыщенности, если принять его как межсубъектный; отказаться от мифов не значит разрушить весь драматизм отношений между полами, не значит отрицать те значения, что доподлинно открываются мужчине через реальность женщины; это не значит уничтожить поэзию, любовь, приключения, счастье, мечту – это лишь значит требовать, чтобы поведение, чувства, страсти были основаны на правде [259].
«Женщина теряет себя. Где женщины? Нынешние женщины – уже не женщины»; мы видели, в чем смысл этих загадочных лозунгов. В глазах мужчин – и несметного количества женщин, что смотрят на мир их глазами, – мало иметь женское тело и исполнять женские функции в качестве любовницы, матери, чтобы быть «настоящей женщиной»; через половую жизнь и материнство субъект может требовать для себя независимости; «настоящая женщина» – та, которая принимает себя как Другого. В отношении нынешних мужчин к женщине заложена двойственность, вызывающая у нее мучительный внутренний разрыв; они в значительной мере соглашаются видеть в женщине себе подобную, равную и тем не менее продолжают требовать, чтобы она оставалась несущностным; для нее два этих удела несовместимы; она колеблется между ними, не в силах в точности приспособиться ни к одному из них: этим и объясняется ее неуравновешенность. У мужчины между общественной и частной жизнью нет никакого зазора; чем больше он утверждает в действии, в труде свою власть над миром, тем более мужественным предстает; человеческие и жизненные ценности в нем неразделимы; независимые же достижения женщины вступают в противоречие с ее женственностью, поскольку от «настоящей женщины» требуется стать объектом, быть Другим. Вполне возможно, что в этом плане чувствительность и даже сама сексуальность мужчин меняются. Уже зародилась новая эстетика. И хотя мода на плоскую грудь и худые бедра – на женщину-эфеба – продержалась недолго, возврата к пышнотелому идеалу прошлых веков не произошло. От женского тела требуется быть плотью, но скромной; оно должно быть тонким, без тяжелого жира, мускулистым, гибким, крепким; оно должно указывать на трансценденцию; ему лучше быть не белым, как тепличное растение, но тронутым лучами всеобщего солнца, загорелым, как торс труженика. Одежда стала практичной, но женщина от этого не стала выглядеть бесполой: наоборот, короткие юбки куда лучше, чем раньше, подчеркивают ноги и бедра. Неясно, почему труд должен лишить ее эротической привлекательности. Восприятие женщины как общественного