Нина Эптон
Любовь и испанцы
По всему тексту (а также в конце книги), если это не оговаривается особо,— примечания переводчиков.
Глава первая. Арабески и девушки-рабыни
«Вряд ли вы найдете здесь так уж много материалов о любви»,— заметил с иронической улыбкой один профессор — ушедший на покой историк искусства. Я стояла в одном из огромных, прохладных, почти безлюдных залов археологического музея в Мадриде, предаваясь размышлениям о древних статуях иберийских вотивных богинь.{1} Еще раз повторив сказанное, он предложил: «Пойдемте со мной. Выпьем horchata[1] в Прадо».
Несмотря на внешний скептицизм, профессору все же было любопытно узнать, как у меня идут дела и что мне удалось узнать о любви в Испании — если вообще что-то удалось. Ведь тема эта до сих пор запретна, а значит, заманчива для исследователя. Мне предлагали помощь почти все испанцы, которым меня представили,— от университетских профессоров до врачей, от пожилых донжуанов до насмешливых студентов,— но с обязательным условием: не называть их имен. Лишь немногие перепуганные ханжи отводили меня в сторонку и восклицали: «Мы ничего не знаем об этом — ничего! Обратитесь к нашей литературе!» Однако история их литературы красноречиво свидетельствует о том, что испанцам больше удавались сочинения о любви божественной, нежели о любви земной.
За ледяным оршадом в Прадо (месте свиданий влюбленных с тех самых пор, как Мадрид стал столицей Испании) профессор поделился со мной некоторой частью своих познаний об иберийской цивилизации и ее достижениях в любви.
— Рассматривая их вазы, вы могли понять,— заметил он,— что иберы были людьми своеобразными; они любили яркие украшения и не слишком интересовались человеческим телом...
— В таком случае,— прервала я его,— неправильно говорить, как это часто делают, что в страхе испанского искусства перед обнаженной человеческой плотью повинно ханжество римско-католической церкви. Испанцы были по характеру стыдливыми еще во времена иберов, задолго до прихода христианства.
Профессор кивнул:
— Видимо, так оно и есть, если судить по обнаруженным находкам. Найдено единственное изображение человеческих фигур на знаменитой вазе из Лирии{2}, где под музыку женщины, играющей на сдвоенной лютне, и мужчины с простой лютней четверо женщин и трое мужчин, держась за руки, кружатся в хороводе, похожем на тот, что описывал Страбон{3}, считая его характерным для племени лирийских иберов.
— Женщины, видимо, обладали достаточной свободой,— сказала я,— если им позволялось держась за руки танцевать с мужчинами. Большей свободой, чем в последующие времена. И выглядели они весьма живописно. Какие замысловатые головные уборы они носили! В искусстве других европейских народов нет ничего похожего. Лирийские женщины напоминают мне танцовщиц с острова Бали{4}.
— Иберы интересовались внешним видом женщин,— сказал профессор. — Из двух дошедших до нас фрагментов из Эфора{5} мы знаем, что ежегодно проводились празднества, во время которых женщины щеголяли в нарядах из самотканых материалов, получая за них награды. Во время этих праздников им обмеряли талии поясом стандартной длины — женщин с широкой талией глубоко презирали... Мы всегда восхищались узкими талиями, но ведь их ценили повсюду, а потому я бы не придавал подобным деталям слишком большого значения.
— Но ведь конкурсы «на лучшую талию» проводились далеко не у всех народов! — воскликнула я. — Это так типично для иберов — и для испанцев!
Профессор слегка усмехнулся.
— Вы собираетесь изучать испанскую любовь в хронологическом порядке? — спросил он.
Я покачала головой.
— Думаю, нет. Испания ведь так многолика. Она, в сущности, состоит из нескольких стран. Полагаю, что я должна начать с ...
— ...Андалусии{6},— махнул профессор рукой с жестом обреченности. — Романтичная Андалусия! До чего же мне хочется, чтобы вы развеяли этот миф раз и навсегда!
— Давайте встретимся снова, когда я вернусь с Юга,— предложила я. — К тому времени я успею поговорить со многими ан-далусцами.
Профессор рассмеялся.
— Они будут молчать,— сказал он. — Андалусцы о любви не говорят. Они ее воспевают и посвящают ей стихи, но даже не помышляют о том, чтобы анализировать это чувство. Да и не многим испанцам такое придет в голову. В общем, мне было бы интересно узнать, что у вас получится. (Профессор был родом с Севера и с некоторым пренебрежением относился к своим соотечествен-никам-южанам, любителям поиграть на гитаре.)
Большинство испанцев с Севера и даже из центральных областей страны разделяют это пренебрежение, это чувство отчужденности от праздных и колоритных жителей Андалусии — «настоящей Испании» для туристов, Испании «крови, смерти и сладострастия», столь милой сердцам писателей-романтиков. Не потому ли, что в глубине души северяне считают Андалусию едва ли не национальной слабостью, страной излишне чувственной, требующей от человека предельных мужества и находчивости, которые не следует расходовать зря?
«Мы поглощаем всех,— сказал мне один андалусский поэт.— Сюда пришли многие народы и здесь остались, устав от долгих странствий. Вначале халифы{7} из дамасской династии Омейядов{8} тосковали по своим верблюдам и барханам, но потом влюбились в Андалусию и устроили в ней резиденцию одного из самых блестящих дворов Багдада. Здесь поселилось сладострастие «Тысячи и одной ночи». Андалусия отвечала этой теплой, чувственной атмосфере более, чем любой другой уголок Европы; лишь она одна могла покорить жителя Востока. Неудивительно, что именно арабы оказались в Испании первыми, кто начал писать о любви, и их теории затем вдохновили авторов любовной лирики из Прованса. Восток впервые повстречался с Западом на пороге любви». Но это сказал поэт; ученые еще не пришли к единому мнению о том, в какой степени арабы повлияли на трубадуров.
Весьма показательно, что легенда считает причиной первого завоевания Испании маврами намерение графа Родрика отомстить за надругательство над дочерью. Типичный для испанцев конфликт любви и чести возникает уже на заре истории. Но лишь в десятом столетии в Андалусии появляются первые великие авторы любовной лирики, самым оригинальным из которых был поэт, ученый, теолог и государственный деятель Ибн Хазм{9}. Наиболее известное из его творений, Ожерелье голубки, или О любви и влюбленных, было написано им в старости, когда он находился в изгнании в Хативе{10}.
Ибн Хазм родился в семье министра и провел детские годы, как он сам рассказывает, на коленях женщин из дворцового гарема в Кордове. Именно они привили ему любовь к поэзии и утонченным наслаждениям, ввели его в мир своих уловок и интриг, «настолько изобретательных, что описанию их почти невозможно поверить». Если бы для того, чтобы суметь представить себе картины любви тех времен, нам пришлось ограничиться изучением других арабо-андалусских поэтов, мы мало что смогли бы узнать нового, ибо они писали в высокопарном стиле и часто повторялись. Ибн Хазм, напротив, пишет живым, неповторимым языком, изобилующим анекдотами о влюбленных того времени.
Это те влюбленные, для которых в садах Кордовы, Гранады и Севильи журчали фонтаны и цвели апельсиновые деревья. Это те сладострастные затворницы, что возлежали на горах подушек в огромных мозаичных залах со стенами, украшенными геометрическими узорами и бесконечными арабесками{11} куфического шрифта{12}. Альгамбра и Алькасар до сих пор вдыхают аромат тех бесконечных интриг, праздных мечтаний и женских капризов. Это вовсе не романтическая иллюзия, а если и так, то не следует забывать, что она повлияла на бесчисленных путешественников со всех частей света, включая и наименее впечатлительных из них — иначе говоря, испанцев из других провинций. Андалусия впитывала в себя чувственность, как губка, и результатом была смесь поистине опьяняющая. Святая Тереса{13} жаловалась, что в Севилье ее молитвы были не столь действенны, как в других местах. «Я сама себя не узнавала,— писала она.— У тамошних дьяволов больше возможностей ввести человека во искушение, чем у меня избавить от него». Джордж Борроу{14}, распространявший в Андалусии Библию (без особого успеха), не винил местных жителей в том, что те постоянно воспевали любовь. Он оправдывал их, восклицая: «Мы были в солнечной Андалусии. О чем же еще могут думать, говорить и петь ее черноглазые дочери, кроме как об amor, amor[2]?»