Стихи о любовных пирах не очень оригинальны. Их существуют сотни, и написаны они в стиле Бен Аммара, визиря Му-тамида Севильского{27}, который в 1086 году писал: «Как много ночей провел я в наслаждениях в прохладе садов Сильвеса{28}, средь женщин с пышными бедрами, округлыми, как барханы, и узкими талиями! Эти блондинки и брюнетки пронзали мое сердце, как сверкающие мечи и темные копья. Сколь много восхитительных ночей провел я у реки с девою, формы браслета которой повторяли изгибы течения! Я проводил время, упиваясь вином ее взглядов, лона и губ...»{29}
Как писал Саид ибн Джуди{30}, «сладчайшие мгновенья жизни испытываешь, когда звенит чаша с вином; когда после ссоры миришься с возлюбленной; и когда обнимаешься с нею, после чего снова воцаряется мир».
Влюбленные, как известно, непостоянны, и в другом своем стихотворении Ибн Джуди восклицает: «Я врываюсь в круг наслаждений, как обезумевший боевой конь, закусив удила; ни одно желание не оставляю я без внимания... Я стою непоколебимо, когда ангел смерти реет над моей головой в день битвы, но взор ясных глаз способен сбить меня с ног в любой миг»{31}.
Когда из Кордовы для поэта привезли очередную скромную красавицу, он с ходу написал стихотворение: «Почему, о прекрасная, отводишь ты от меня свой взгляд и смотришь в землю? Уж не противен ли я тебе? Клянусь Аллахом, обычно я вызываю совсем иные чувства, и позволь заверить тебя, что я более достоин твоего взора, чем мостовая!»{32}
«Ты пришла ко мне незадолго до того, как христиане начали звонить в колокола,— писал в 1063 году Ибн Хазм.— Родинка на твоей щеке сделала тебя цветущей, словно розовый сад абиссинцев».
Абен Гусман, светловолосый и голубоглазый поэт, единственными спутниками жизни своей считавший «прекрасное лицо и золотое вино», насмехался над теми, кому бывает достаточно поцелуя в щечку. «Для меня этого мало!» — восклицал он. Поэт придерживался невысокого мнения об идеалистах, умиравших от любви, и похвалялся тем, что нарушал супружескую верность и предавался содомскому греху.
Бен Фарах был слеплен из более грубого теста. «Хотя она была готова отдаться мне,— писал он о своей возлюбленной,— я воздержался от обладания ею и не попал в сети, расставленные Сатаной. Она пришла ночью без чадры. Один лишь взгляд ее терзал мне сердце, но я вспомнил о божественном предписании, осуждающем излишества, и подавил свою страсть. Я провел с ней ночь, как молодой верблюжонок, которому намордник не дает возможности сосать вымя матери».{33}
В двенадцатом веке Сафван бен Идрис из Мурсии{34} писал в том же духе: «Целомудрие не позволило мне поцеловать ее в губы... Дивитесь человеку, у которого все внутри кипит и он жалуется на жажду, хотя вода у него под рукой!»
Подобные взгляды ранее уже проповедовал Ибн Сина{35} в своем «Трактате о любви», этого же мнения придерживались суфии{36} и «Непорочные Братья»{37}. «Если человек полюбит красивые формы с животным вожделением,— писал Ибн Сина,— то он заслуживает порицания, даже осуждения, и может быть обвинен в грехе, как, например, те, кто совершает противоестественное прелюбодеяние, и вообще люди, сошедшие с пути истинного. Но если он рассматривает приятные формы с интеллектуальной точки зрения... тогда это следует считать деянием благородным и добродетельным. Ведь он стремится к предмету, через который сможет приблизиться к первоисточнику силы и чистому объекту любви, уподобясь возвышенным благородным созданиям. По этой причине не существует мудрецов — из числа благородных и ученых мужей, не следующих по пути жадных и алчных устремлений,— сердца которых не занимали бы прекрасные человеческие формы».
Немногим далее автор заявляет, что для мужчины брачные отношения допустимы только с собственной женой или рабыней. Он предупреждает об опасности поцелуев и объятий — действий, которые «сами по себе не преступны, но вполне способны возбудить похоть»{38}. Его рекомендации совпадают с теми, что давали служители ранней христианской церкви. «Мужчины и женщины совершают простительный грех,— заявил папа Александр VII,— если при поцелуе испытывают плотское удовольствие; но грех становится смертным, если поцелуй — лишь прелюдия к последующим действиям».
Даже спустя много лет с тех пор, как отзвенели бубенчики на щиколотках девушек-рабынь в залах великолепных дворцов и скромно почили эти древние арабские поэты и философы,— мысли, вдохновлявшие их, словно по наследству передались трубадурам Южной Франции, совершившим подлинную революцию в европейских умах, по-новому взглянувшим на любовь, открывшим другое ее измерение, в котором между влюбленными присутствует некая незримая дистанция, дающая простор поэтическому воображению.
Мысль о том, что влюбленные могут умереть, и действительно умирают, за любовь, принцип безусловного подчинения желанию возлюбленной, теория о том, что объятия влюбленных не должны завершаться физической близостью, рекомендация неизменно любить прекрасные формы и даже такие детали, как советы по выбору посланца для любовных писем,—все эти темы вновь возрождаются в средневековой европейской поэзии и трактатах о любви; однако все это уже давно было открыто на берегах Гвадалквивира и в душистых апельсиновых рощах Кордовы и Гранады.
Символом любви в Испании стало не яблоко, а апельсин. Выражение «половинка апельсина», соответствующее нашему «лучшая половина»,— образ багдадского поэта Ибн Дауда, отражающий платоновскую идею о родственных душах, которые философ представлял в виде двух совершенных сфер. Они раздувались от самодовольства, пока Зевс не разделил их надвое, и с тех пор половинки всю жизнь ищут друг друга.
В одной из своих пьес Лопе де Вега{39} описал свадебный танец на берегах Мансанареса в Мадриде, во время которого танцующие втыкали в разрезанный апельсин монеты в дар новобрачным. В северных районах Испании подобный танец исполняется с яблоком.
Глава вторая. Мавры и девственницы
Было бы преувеличением сказать, что любовное наследие Андалусии, перенесенное на европейскую почву (путем, до сих пор точно не установленным), было чисто мусульманским. Оно представляло собой нечто значительно большее — смесь от многих цивилизаций, процветавших в Средиземном море и даже за его пределами — в Персии, например.
К тому же и последние любители наслаждений, сверхутонченные халифы Гранады, не возражали против христианских изображений человеческих страстей; во Дворце Правосудия в Альгамбре художник-христианин нарисовал типично средневековую сценку: осаду сарацинами Замка Любви, за стенами которого изображены красавицы с миндалевидными глазами, что очень напоминает персидские миниатюры.
В среде фанатичного христианского меньшинства Кордовы в середине девятого века появилась легенда о возвышенной любви Эвлогия и Флоры. Эвлогий был священником и пламенным проповедником. Флора происходила от смешанного брака и была внешне похожа на мусульманку, но ее мать, умершая, когда девочка была еще ребенком, успела воспитать дочь в традициях христианской веры. Через некоторое время Флора покинула дом вместе с младшей сестрой и укрылась в христианской городской общине. Когда Флору обнаружили, брат велел привести ее обратно, и кади{40} приговорил девушку к бичеванию плетью. Та снова убежала, обретя убежище в некоем доме, где и встретилась с Эвлогием. «Святая сестра,— писал он ей многие годы спустя,— однажды ты соблаговолила показать мне свою шею, всю истерзанную плетьми, лишенную прекрасных и пышных локонов, некогда ее украшавших. Ты сделала это потому, что считала меня своим духовным отцом, столь же чистым и целомудренным, как ты сама. С нежностью возложил я длань на раны твои; я хотел было исцелить их поцелуем, но не дерзнул... Когда я ушел от тебя, то брел, будто во сне, и беспрестанно вздыхал».
Флора преисполнилась решимости стать мученицей. Она оскорбила Пророка в присутствии кади, за что должна была попасть в тюрьму. Кади, не желая выносить суровый приговор столь юной девушке, вызвал ее брата и попросил его попытаться усовестить сестру. Однако случилось так, что Эвлогий находился в той же тюрьме и благословил Флору на стезю мученичества. Посетив ее в заключении, «я решил, что увидел ангела, ибо небесный свет озарял ее; лицо сияло радостью; казалось, что она уже изведала небесное блаженство; с торжествующей улыбкой она рассказала мне о вопросах кади и своих ответах. Когда я услышал, как эти слова слетают с уст, что слаще меда, я постарался укрепить ее решимость, указав на тот венец, что ее ожидал». Через пять дней после казни Флоры Эвлогий был освобожден. Он приписал это заступничеству новой святой{41}.