Умение «вцепиться» в слово, свою поэтическую родословную Ахмадулина ведет от Цветаевой, не случаен в данном контексте образ рыси – намек на игру в семье Цветаевых (Марина дочерью Алей звалась Рысью). Когда Ахмадулина писала о духе азиатства в себе («Незапамятный дух азиатства / до сих пор колобродит во мне»), она писала об одиноком скитальце, кочевнике-поэте, и вспоминаются «Скифы» Блока, «Сказка о черном кольце» Ахматовой и мифическая татарщина «Ханского полона» Марины Цветаевой («Мне скакать, мне в степи озираться…», 1956). А февральская метель, февральские «любовь и гнев погоды» посвящены Борису Пастернаку:
Ручья невзрачное теченье,
сосну, понурившую ствол,
в иное он вовлек значенье
и в драгоценность перевел.
(«Метель», 1968)
Подобно своему гениальному предшественнику, Б. Ахмадулина «марала» тетрадь, чтобы переводить на поэтический язык все, что ранило или врачевало ее душу. «Словно дрожь между сердцем и сердцем, / есть меж словом и словом игра», – объясняла она своим читателям («Это я…», 1968). Творческое ремесло для Ахмадулиной сродни детской игре, труду художника или самой природе, создающей свои неповторимые зарисовки:
Как это делает дитя,
когда из снега бабу лепит, —
творить легко, творить шутя,
впадая в этот детский лепет.
(«Зимний день», 1960)
Или работе дачника, спозаранок бредущего на участок:
Лишь грамота и вы – других не видно родин.
Коль вытоптан язык – и вам не устоять.
Светает, садовод. Светает, огородник.
Что ж, потянусь и я возделывать тетрадь.
(1981)
Слово Ахмадулиной материально, вещно, эквивалентно Жизни, точно замещает реальность. В нем простор райского сада: «Я вышла в сад, но глушь и роскошь / живут не здесь, а в слове «сад». / Оно красою роз возросших / питает слух, и нюх, и взгляд» (1980). Умение преображать мир охватывает столь непоэтичную, окрашенную страданием область медицины, когда уют проникает в действие лекарства – прозаической валерьянки: «И вот теперь разнежен весь мой дом / целебным поцелуем валерьяны, и медицина мятным языком / давно мои зализывает раны (1962). Всякая больница – место неуютное, печалью не только твоей, но и чужой хвори. Одно из замечательных стихотворений Ахмадулиной, обращенное сразу к двум Борисам – Мессереру и Пастернаку, написано в момент болезни («Когда жалела я Бориса…», 1984). Ахмадулина в тот час жизни была тяжело больна, но вместо ужаса и страха смерти, в памяти воскресает пастернаковское стихотворение:
Когда жалела я Бориса,
а он меня в больницу вез,
стихотворение «Больница»
в глазах стояло вместо слез.
У Пастернака в его «Больнице» – болезнь; предчувствие смерти; последнее очарование совершенством мира; обращение к Богу с благодарным словом. Бог даровал Ахмадулиной жизнь – и «в алмазик бытия бесценный / вцепилась жадная душа». Смертельную болезнь победили чудные строки Пастернака «про перстень и футляр», про поэзию жизни и смерть. Выздоровление – прежде всего возвращение к творчеству: «Опробовав свою сохранность, / жизнь стала складывать слова». Стихотворение «Когда жалела я Бориса…» посвящено Поэзии. Поэзия в воспоминании о Пастернаке (футляр – последнее слово его «Больницы» – и стихотворения Ахмадулиной: этим словом обозначен конец, от которого уберегли стихи); поэтичны чугунные львы, возлежащие у больничных дверей, поэтичен рассказ о посещении родных с «вредоносно-сильной едой». Игра со львами – игра жизни «напоследок» и поэтическая игра, длящаяся до конца жизни. Так случилось, что ряд циклов последних лет связан с больничной темой. Несмотря на минорную тональность, обусловленную темой, это стихи жизнеутверждающие, стихи-благодарность («Глубокий обморок», «Блаженство бытия», «Пациент»). К жизни возвращало тоже искусство Слова, своего или чужого. Вселенная – сокровище, постоянно искушающее «скрягу» -поэта, скупого рыцаря слов, для которого «детище речи» – неодолимый соблазн. Белла Ахмадулина – «старый глагол в современной обложке», чей словарь – смешение нескольких языков, пушкинского, цветаевского и нынешнего московского слова. Для нее «долгая дорога из Петербурга в Ленинград» мгновенна. Достаточно спутника-поэта, чтоб был разыгран «стихотворения чудный театр» и появились стихи о встрече у колонны с тем, кто «так смугл и бледен», к кому любви «не перенесть», чтобы, вспомнив лицейское братство Пушкина и Дельвига, написать стихотворное послание Булату Окуджаве («Шуточное послание к другу», 1977).
Крутой характер одиночества скрашивали прекрасные черты друзей. «Подражание» (60-е) воскрешает строки пушкинского «Ариона». В нем та же тема путешествия вместе с товарищами на челне. С лирической героиней – четверо спутников, уцелевших «меж бездною и бездной», но сошедших на берег «поврозь». Друзья Ариона погибли, дорогие сердцу Ахмадулиной друзья остались живы. Кто в этой четверке? Речь о современниках? Ахмадулина уверена, что не сумеет прельстить дельфина своим пением, что поэты, плывшие с ней на челне, талантливее: «Зачем? Без них – ненадобно меня», – отказывается она от славы. Челн погиб. Обломки челна («Лишь в его обломках / нерасторжимы наши имена») – напоминание о поэтическом челне Пушкина («И на обломках самовластья / Напишут наши имена», «К Чаадаеву») и надежда на временность отчаяния, ибо только в момент творчества каждый из друзей-поэтов оказывается в одиночестве: «Но лоб склоню – и опалит ладони / сиротства высочайший ореол». Позже, в стихотворении «Надпись на книге: 19 октября» (1996), обращенном к Фазилю Искандеру, она скажет: «Согласьем розных одиночеств / составлен дружества уклад». И снова – любовь к Пушкину, цветок стихотворения, преподносимый лицейской дате – 19 октября. «Моя неразрешимая державность», ― сказала Ахмадулина о Пушкине в одном из интервью.
В поэзии за стихом всегда остается тайная недосказанность, всякая поэтическая речь, речь большого художника, раскрывает его духовный мир только отчасти. Темное дно стиха оставляет возможность вживания в поэтическое слово, проникновение в глубины подтекста. «Все сказано – и все сокрыто. / Совсем прозрачно – и темно», – написала Ахмадулина в июне 1984 года в стихотворении, созданном в ленинградской больнице, о загадке личности Блока («тайник, запретный для открытья»). Ахмадулина полагает, гений «не сведущ в здравомыслье зла», не в состоянии предвидеть низости жизни. Блок умер, потому что не мог петь, не снес пошлого ответа века на свой вопрос: «Вослед замученному звуку / он целомудренно ушел». Стихотворение венчает метафорический образ признания самой природы: «белой ночи розы / все падают к его ногам». Ахмадулина утверждает вечную силу присутствия любимого поэта, дарит читателям еще одну «розу» своей лирики. Эта же тема тайны ухода гения звучит в стихотворении «Вишневый садъ» (2006), где Ахмадулина размышляет о смерти Пушкина и Чехова.
Беллу Ахмадулину коробило отношение к поэзии как к чему-то утилитарному, оттого она извинялась с некоторой иронией, впрочем:
Прости, за то прости, читатель,
что я не смыслов поставщик,
а вымыслов приобретатель
черемуховых и своих.
(1985)
В последние годы Ахмадулина меньше оглядывалась на читателя, меньше придавала значение тому, сколько человек ее поймет. Это связано с определенным этапом жизни и творчества, когда художник знает, что хочет сказать, знает, что читатель обязательно отыщется. По-прежнему много в позднем творчестве Ахмадулина обращала свои стихи к друзьям-современникам. Стихотворение становилось разговором, монологом, иногда шутливым (В. Войновичу, Ю. Росту), иногда драматическим (Галине Старовойтовой). Нередки у нее диалоги не с человеком, а с черемухой, сиренью, с елкой или с китайской чашкой. Ахмадулина любила, особенно в позднем творчестве, цитировать слова Пушкина о том, что поэзия должна быть глуповата. Наверное, ей казалось, что стихами должны становиться не умственные, а какие-то иные, близкие живому чувству поводы. Может быть, то, что пробуждает наш восторг? печаль? радость? Стихи последних лет: «Глубокий обморок», «Блаженство бытия», «Хвойная хвороба», «Пациент», стихи-посвящения, пейзажные стихи ― стихи нового, трудного времени, когда бесценным даром для поэта оказывается возвращение из небытия в Жизнь, к любимым поэтическим строчкам, к Пушкину, ко всему тому, что в этом мире составляет «блаженство бытия»:
Но как же ослепительно светло
Даруемое жизнью напоследок!
(«Блаженство бытия»)
«Лежаний, прилежаний, послушаний я кроткий и безмолвный абсолют», ― говорит о себе Поэт, остро воспринимающий сквозь болезнь и вынужденное больничное затворничество радость жить, чувствуя себя ближе к страдающему человечеству: