Self-made-man преодолевает имманентное нам бытие-к-смерти, оставляет позади себя ничто, каковое и нельзя вспомнить, осуществляет абсолютную субституцию, водружающую на место самоотстутствия самоприсутствие. Пустота невозвратима. Если она замещается, то навсегда (о чем рассказывают мифы творения). Возвращается не сама «вытесненная» травма (рождения ли, перерождения ли), а то, чем она подменяется, ее символическое перевоплощение. Невроз навязчивых состояний — один из продуктов себя созидающего человека, который с особой в данном случае радикальностью отрицает в неотступном повторении какого-либо действия свою естественность — животную по происхождению готовность приспосабливаться к разным стимулам, поступающим извне.[12] Пресловутое бeссознательное есть не что иное, как потребность в социокультуре (Kulturtrieb), в символическом заполнении вакуума, который надвинулся вследствие столкновения самости с угрожающим ее существованию окружением. Разумеется, ребенок лишь предрасположен к культуротворчеству, далек от рационализации и утилизации подчиняющей его себе установки. Не психоанализ, обольстившийся собой, переводит бессознательное в поле сознания — этой работой занят любой человек в той мере, в какой он находит себе функцию в строительстве социокультуры. Наше самоопределение в той параллельной действительности, что соперничает с природой, по необходимости частнозначимо, парциально. Как абстрактная целокупность социокультура только подразумевается ее носителями, опричинивает их намерения в автоматическом режиме, не будучи осознанной полностью, покрытая тайной, которая взывает к расшифровке. Произведения искусства криптонимичны (обволакиваются расходящимися интерпретациями), ибо являют собой квинтэссенцию социокультуры.
На какой бы из органов чувств ни воздействовала обескураживающая ребенка действительность, она дистанцирует его от себя и, стало быть, становится объектом зрительного восприятия, которое претендует на первенство среди остальных сенсорных каналов. Производимое социокультурой — theatrum mundi. Мы жаждем видеть сотворенное. Но как субститут бытийного, реального оно имеет не только наружную (видимую) сторону, но и, вразрез с субституируемым, — сокровенную (невидимую). Социокультура зрелищна и вместе с тем она умозрительна, идейна, представляя собой эксперимент, осуществляемый в воображаемых (виртуальных) условиях. Овнешниваясь, материализуясь в своей незримости, социокультура апеллирует к слуху — как устная речь, пение, музыка. Выпячивая на передний план в символической деятельности письмо и умаляя изустность, Деррида внес свой посильный вклад в то всегдашнее противоборство видимого и слышимого, которое ведется в социокультуре, не сумев подняться над этой схваткой.
Мир, в который вступает ребенок, перенасыщен очагами шокового воздействия на инфантильную психику — тем более легко ранимую, что она нуждается в сторонней поддержке и ожидает ее. В какой бы форме ни проявлял себя катаклизм (в побоях и унижениях, в ранней смерти родителей или их недееспособности, в нехватке пищи, в длительной болезни, в хаосе революций и войн, в эвакуации с насиженного места и во многом подобном), травмируется существо, которое не в силах сопротивляться неблагополучию. Есть ли среди детских душ нетравмированные? Этот вопрос следует сформулировать иначе, учтя соображения Альфреда Адлера о «комплексе неполноценности». В состоянии ли ребенок, чья психика полновластна, ибо автономна, всегда удовлетворять ее, покоряя то, что лежит за ее границей? Нет, конечно же. Травматичны поэтому не одни лишь экстремальные ситуации, но и те, в которых дети вдруг (безразлично, чем такое «вдруг» мотивировано) ощущают, что они уступают обстоятельствам, слабы в сравнении с внеположной душе действительностью. Взятая так, травма неизбeжна для всех и каждого. Вопреки Лакану, считавшему, что желание растет из недостачи объекта, нужно думать, что оно обусловливается обнаруживаемым ребенком дефицитом субъектного. Желать — значит стремиться стать субъектом.
Превосходство макрокосма над микрокосмом подавляет рефлексию ребенка. Восприятие в принципе нельзя воспринять. Чувственный опыт воссоздается нами преображенным через ассоциативное (пойманное в нейрональную сеть) толкование, если угодно, искажается, отчуждается от себя, абстрагируется.[13] Когда этот опыт травмирует, он перестает быть интерпретируемым, коль скоро перед лицом сущего психике приходится умалить себя (возможно, вследствие блокировки перехода от правого полушария головного мозга к левому[14]). Травма — вещь-в-себе, которая, не будь она налична в самости, не захватила бы представление Канта об обступающем человека бытии. По контрасту в его максимуме вещь-в-себе субституируется «смысловой вещью» (термин Ю. Н. Тынянова) — возведением такого универсума, феномены которого таят ноуменальное, будучи не просто сущими, но и сущностными. Проблема, встающая перед субъектом подобного рода замещения, заключается в том, что онне знает, что делать с «темным» остатком рефлексии[15], с ее слепым пятном. Травма лежит в нас мертвым грузом. Отмеривая (согласимся с Лаканом) предел знанию, она ограничивает субъекта в его поступательной деятельности. В перспективе перед нами всеми — непроходимый барьер, непостижное, horror vacui.
Именно как навсегда отброшеннaя, изгнанная из прошлого пустота размещается во времени, которого еще не было. Травма программирует асимметрию минувшего и грядущего, придает времени линейность. Смерть известна нам в своей неизвестности, будущности. Базисная в социокультуре спасительность (о ней Лакан ничего не хотел знать), не добившаяся безусловного триумфа в субститутивных операциях, требует попрания смерти смертью же. Чтобы искупить смертный Адамов грех, Христос должен был погибнуть на кресте. Социокультура столь же конструктивна, сколь и деструктивна. Умерщвляя, то есть удваивая, натуральную смерть, она «идентифицирует себя с агрессором» — не в том узко персонологическом значении, которое вложила в это словосочетание Анна Фрейд, а в самом широком. Социокультура отождествляет себя с будущим, где гнездится ничто, с еще не наступившим моментом, из которого она здесь и сейчас жертвует собой (своими репрезентантами и своей материальной репрезентацией) — в разорительных ритуалах, призванных обеспечить прибыток там и потом, в войнах (они футурологичны), в эксплуатации человека человеком и в беспощадных экспериментах, ускоряющих историю и стоящих жизни многим из тех, кто в них участвует. Попросту говоря, духовная активность насильственна в той мере, в какой ей хочется развеять страх, охватывающий ее, когда она не исключает своего обращения в ничто, своей финальности. Насильственно ожидание того, что грядет (откуда проистекает, между прочим, терроризм социально-политических утопий). Итак: незнание (или, что то же, травма) замещается сверхзнанием (о сущностях) и сохраняется как разрушение (как действие, коррелирующее с когнитивным минусом).
Фрейд был прав, указывая на кризисную поэтапность психогенеза, на присущую ему и без внешних поводов травматичность. Предложенная Фрейдом схема душевного становления в детстве может быть оспорена в деталях, но сама по себе идея стадиального роста психики обладает большой моделирующей силой (как иначе объяснить, почему в процессе созревания мы и теряем и находим себя?). Я не буду вникать сейчас в отдельные отрезки психогенеза, последовательность которых мне уже довелось когда-то подробно обсуждать.[16] Подчеркну лишь, что шоковое воздействие бытия на самость подтверждается в ее внутреннем развитии (допустим, когда ребенок отторгается от материнской груди, то есть во второй раз после рождения изымается из симбиоза, или когда мальчику открывается, что мать делит свое внимание между ним и его отцом). Поскольку привходящая травма соответствует по cвоему эффекту эндогенным кризисам, постольку она закрепляется на том этапе психогенеза, на котором она вторглась в душу ребенка. Фиксация на экзогенной травме оказывается доминантной в индивидуальной психике, провиденциальной для ее характера, средоточием которого выступает один из периодов детства (пусть то будут — в продолжение приведенных примеров — личности с преобладанием страха разлуки или эдипального рессентимента). Психическое и нейрональное различны, потому что характер канализует работу мозга, направляет ее в нужную ему сторону.
Понятно, что опасности, исходящие от бытия, неодинаковы по качеству (сексуальное насилие над ребенком не то же самое, что его затянувшаяся болезнь). К тому же несхожие внешние травмы могут тревожить нас снова и снова, формируя тем самым сложную конфигурацию из своих отпечатков в душе. Так возникает великое многообразие психотипов, дифференцированных и по субстанции их содержания, зависящей от того, каким было внешнее неблагополучие, и по форме содержания, определяемой тем, на каком пороге (или на каких порогах) судьбоносно задерживается душа в своей малой истории. Субстанция душевного содержания контингентна, его форма — нечто необходимое, как обязательно для человека поэтапное взросление.