и режет. Но видит-то он все больше трогательное и забавное, а горькое тут же смягчает прибауткой: солдаты шилом бреются, солдаты дымом греются… Как это делает и сам народ: национальный эпос не склонен к стенаниям.
Зато по отношению к отрицательным персонажам народных сказок – к попу, к помещику – поэт оказывается гораздо добрее. Исповедь попа вообще трудно прочесть без слез, но, как и положено в поэзии, это больше слезы восхищения, чем слезы сострадания (а природа неотступно присутствует в человеческих делах: и зайка серенький, и кукушка старая, и ворон, птица умная, и даже солнце – смеется солнце красное, как девка из снопов). И помещик, как ни карикатурно он изображен, а и он тоже человек, со своей правдой: поэзии крестьянского мира противостоит не корысть стяжателя, но тоже поэзия. Автор на всех смотрит с доброй или грустной улыбкой, и самым точным показателем его отношения является язык. Словесные бриллианты рассыпаны как по мужицкой, так и по помещичьей и поповской речи. Выписывать их можно страницами, это просто сундук с драгоценностями.
Да, крестьяне (а особенно дети и женщины) более милы некрасовскому сердцу, но ему дорого и целостное мироздание, без которого не было бы и крестьянской вселенной. Правда, для своих любимчиков он, кажется, не находит ни единого слова осуждения. Он любуется не только «ярмонкой», живописуя совершенно кустодиевские картины, но даже и пьяная ночь восхищает его своим разнообразием и размахом. А интеллигентный протест другого любителя народного быта Павлуши Веретенникова встречает мощный (поэтический!) отпор: «Нет меры хмелю русскому. А горе наше меряли?» И даже некий гимн пьянству: люди мы великие в работе и в гульбе!
Но все это идеология, а зачаровывает в поэме КРАСОТА, та сила, ради которой и созидается поэзия, веками преображающая страшное и скучное в восхитительное и забавное. При всей своей нежности к угнетаемому крестьянству тончайший знаток народной жизни не скрывает, что главными истязателями его любимой героини Матрены Тимофеевны («корова холмогорская, не баба!») были свои же – золовки да свекор со свекровушкой. А не в очередь забривали ее мужа в солдаты при полном попустительстве хваленого «мира»: «Я миру в ноги кланялся, да мир у нас какой?» А спасла ее представительница проклятой власти – губернаторша. Художник не может не видеть, что в жизни все неизмеримо сложнее, чем в социал-расистском разделении на нечистых и сверхчистых: «Золото, золото сердце народное!».
Кажется, только для выжившего из ума «Последыша» у сказителя не находится ни одного сочувственного слова. Но эта глава и вообще могла бы быть пересказана прозой. Отличной точной прозой, но в поэзии она уже не захватывает дух, повествовательность слишком слабо подхватывается музыкой. (Сюжетность вообще трудно уживается с поэзией: даже гениальнейший «Онегин» живет чередой лирических взрывов.) А заканчивается поэма и вовсе пропагандистской риторикой, не блистающей ни красотой, ни истиной.
Нет, это еще может тронуть: иди к униженным, иди к обиженным, – но как-то сомнительно, чтобы «честные пути» так уж непременно вели в Сибирь. Неужели врач, учитель, инженер, агроном, чиновник были обречены на бесчестность – или Сибирь? Такая черно-белая схема годится уж никак не для поэзии, а разве лишь для демагогии. Но и верить в собственную пропаганду можно только от большой озлобленности. Впрочем, поэт и здесь временами берет верх над пропагандистом: «Взгрустнулось крепко юноше по матери-страдалице, а пуще злость брала».
Злость может быть очень эффективным топливом для политика – но не для поэта. Да, муза Некрасова является в мир и музой мести и печали, бледной, в крови, кнутом иссеченной музой, ковыляющей под унылое побрякиванье амфибрахиев и дактилей. Но каждый раз она собирается с силами и предстает статной красавицей – кровь с молоком, пройдет – словно солнце осветит, посмотрит – рублем подарит.
И это правильно! Ибо именно в мужестве перед жизнью назначение поэта. Эти слова Льва Шестова о Пушкине в полной мере относятся и к Некрасову. Он тоже умел побеждать ужас и безобразие красотой.
Хотя, замороченный подслеповатыми анемичными доктринерами, которые не видят и не слышат, живут в сем мире, как впотьмах, Некрасов не замечает даже ядовитого парадокса в бессильном финале своей могучей поэмы (вот уж поистине, ты и могучая, ты и бессильная!). Он полагает, что «быть бы нашим странникам под родною крышею, если б знать они могли, что творилось с Гришею». То есть Гриша обретает счастье, еще ровно ничего не сделав для счастия народного. Ему достаточны для собственного счастья одни лишь мечты и звуки. А потому ему явно не по пути с нашими странниками, ибо они пребывают в полном согласии с праздничной ипостасью некрасовской музы. «В ней ясно и крепко сознанье, что все их спасенье в труде» – и в них тоже «проснулась, разгорелася привычка позабытая к труду! Как зубы с голоду, работает у каждого проворная рука».
Не спорю, Некрасов действительно с редкостной силой оплакал страдания народа. Но он еще более гениально воспел народную мощь и красоту!
Однако, к несчастью для России, только первая ипостась его гения была востребована «народными заступниками», не умеющими обретать радость в работе и в гульбе…
Но мы, знающие, какая участь была уготована народу в советских фаланстерах, – не заставляем ли мы поэта расплачиваться за тусклые грезы его учителей? Даже обожавший Некрасова Корней Чуковский наградил его сомнительным титулом «гений уныния»: гений и уныние – две вещи несовместные. Александр Кушнер выражается гораздо точнее: «В школе Некрасова мы могли бы научиться настоящему мужеству, поэтической и человеческой смелости». Унылая поэзия так же невозможна, как сухая вода. Она всегда воодушевляет – вопрос только в том, кого и какими средствами.
Но как же тогда быть с темой тусклого ненастья, убогой обыденной смерти в творчестве Некрасова? А как быть с темой тусклого ненастья, убогой обыденной смерти в творчестве Пушкина?
Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий,
За ними чернозем, равнины скат отлогий,
Над ними серых туч густая полоса.
Где нивы светлые? где темные леса?
Где речка? На дворе у низкого забора
Два бедных деревца стоят в отраду взора,
Два только деревца. И то из них одно
Дождливой осенью совсем обнажено,
И листья на другом, размокнув и желтея,
Чтоб лужу засорить, лишь только ждут Борея.
И только. На дворе живой собаки нет.
Вот, правда, мужичок, за ним две бабы вслед.
Без шапки он; несет под мышкой гроб ребенка
И кличет издали ленивого попенка,
Чтоб