Японский автор Китаяма отмечает, что во всей поведенческой культуре японцев доминирует выражение необходимости приспосабливаться к другим, взаимозависимость с другими. «Вероятно… что наблюдаемая в японской культуре тенденция к самоунижению являет собою форму адаптации к культурной среде, в которой господствует концепция личности как одного из взаимозависимых ее членов»[722] (курсив мой. – М. П.).
Английская поведенческая культура поощряет прямое выражение мыслей и желаний, при этом – в отличие от многих европейских – поощряет и компромисс. Но это сказывается в принципе большинства, абсолютно чуждом Востоку. Решение большинства в Японии недостаточно. Японцы тоже стремятся к компромиссу, даже в форме малоосмысленных итоговых выражений-обобщений, и консенсус всегда стремятся достичь перед заседанием. Голосования избегают. Как отмечает Вежбицкая, люди должны вести себя, как один человек.
Седзабуро пишет: «У японцев нет языка. У нас нет языка как средства истинного общения, которое возникает между взаимно противопоставившими друг другу людьми и между людьми разных сословий. Связаться простыми словами с человеком другого сословия, другой местности или страны – это сложная интеллектуальная операция, которая сопровождается чрезвычайным душевным напряжением. Но без этого как объективировать себя и жить в завтрашнем международном обществе? Можно сказать, что до сих пор японцам больше всего недостает того душевного состояния, которое позволяет ясно выразить себя через слова и через логику слова обнаружить меру для общей жизни с другими (японцы всегда живут или совсем разрозненными, или тесными группами, где все взаимно поддерживают друг друга), а не изолироваться от людей другого сословия и не раствориться среди других. И именно поэтому у японцев не возникло истинного уважения к Человеку. Там, где отсутствует непосредственное общение с человеком другого сословия и отношения напряженного взаимопонимания и напряженной взаимозависимости, которая возникает при этом, – там вообще не может возникнуть абстрагированное общее понятие уважения к Человеку»[723]).
Наивно было бы, конечно, думать, что японцы не обмениваются сообщениями и не понимают языковые акты. Но в дискурсе японской культуры определяющей является побудительная доминанта. Слово в первую очередь – это жест, который что-то выражает для того, чтобы к чему-то побуждать. Слово включено в ритуалы и церемонии общения. Общее обсуждение дел для солидарного и коллективного их решения в традиции не было социальной нормой.
Пьесы театра кабуки не издавались полностью вплоть до эпохи Мэйдзи – они не рассматривались как произведения литературные, как искусство слова. Как и комедия дель арте, театр кабуки основывается на импровизации, в нем главное – актер, слово – не более, чем жест.
Отсюда то обстоятельство, которое Сёдзабуро называет культурой зрения, в отличие от культуры слова. Не только японская – вся дальневосточная культура традиционна и держится на ритуале, церемонии, обрядах. Сообщение объективной и беспристрастной информации о состоянии дел в универсуме общения играет второстепенную роль в коммуникации или, может, осмысливается как вид церемонии. Поэтому и культура основывается не столько на слове, сколько на зрительном ряде. Даже поэзия стремится просто показать картину, и утонченные коротенькие стихи-хокку являются в сущности словесным дубликатом зрительного образа. Изображение играет первостепенную роль, и в ощущении гармонии пространственной организации изображаемого и японская, и китайская культуры не имеют равных в мире.
Молчаливое наблюдение, так присущее японцу, порождает не только свою культуру молчания – в тесной группе «своих», где, вне сомнений, солидарность поведения и не нужно никого убеждать, говорят больше глазами, как отмечает Седзабуро.
Сублимацией ежедневного бытия на уровне духовности является в первую очередь целостная и синтетическая картина, преисполненная гармонии, а не тот «показ словами» (греческое deiknumi), который со времен «Одиссеи» определял дрейф западной культуры к аналитической рациональности.
Только ввиду этого обстоятельства можно понять огромный интерес Абэ Кобо к проблеме идентичности человека с его лицом (роман «Чужое лицо», 1966). В дальневосточных религиях и в первую очередь в китайских верованиях – не одна душа, а много душ, и, как минимум, две души фигурируют в разных верованиях – душа-образ и душа животная (жизненная сила). Душа-образ, гештальт индивида, основа его идентичности, во многих культурах ассоциируется с именем, видом и в первую очередь с лицом, следом, тенью, образом в зеркале и тому подобное. Если в украинском языке (вслед за польским) «особа» происходит от старославянского «собь» (общество), как и греческое idiotes, то в русском «личность» – от «лицо». Для Абэ, большого традиционалиста, европейские способы общения напоминают безадресную рекламную открытку, тогда как традиционное японское общение – скорее индивидуальное письмо. И не случайно сам роман Абэ имеет форму письма героя к жене. Только учитывая непонятный европейцу контекст обсуждения, дискурс, можно понять, как тема «потери лица» может сосредоточить внимание писателя в течение сотен страниц. Идет речь в сущности не о лице как физическом феномене, а о лице-гештальте как «тропинке от человека к человеку», по выражению Абэ.
Отношение к личности в традиционной японской культуре резюмируется старыми буддийскими идеалами, для которых бытие является сном, и только взгляд на мир с позиций абсолютного ничто, небытия дает возможность и духовного, и эстетичного прозрения. По легенде, во времена династии Тан монах спросил мастера из храма Кодзен И-кана: «Что есть путь дао?» Тот ответил: «Он просто перед тобой». – «Почему же я его не вижу?» – спросил монах. Мастер ответил: «Ты имеешь «Я», потому ты и не видишь; до тех пор, пока здесь есть «ты» и «Я», существует взаимная обусловленность и невозможно никакое “видение”». Или иначе, как эстетичная норма – у Дзеами: «Художник способен передать настроение и все краски природы, заставив свой дух сделаться бесцветным и безразличным; превратившись в ничто, его дух станет способным обнять все явления Вселенной, потому что тогда станет равной энергии Вселенной его творческая сила».[724]
Имеем несколько другой, чем в Европе, вариант перехода от нормального состояния индивидуальной психики к пассионарности (святости): восхождение «вверх» по схеме Фромма не к полной самоотдаче в абсолютной вере, а к полному растворению в анонимной безличной стихии – с тем же результатом потери «Я», отдачи его высшим силам.
И все же главное и наиболее характерное для Японии – то, что она чужую культуру слова ассимилировала.
Вплоть до императора Муцухито отношение к европейским «дьяволам» оставалось непримиримым. Не изменив религиозно-идеологическую систему, близкую к китайской, Япония изменила именно ориентацию относительно европейских ценностей. И это решительное изменение являет собой тайну Японии.
Япония на изломе веков не только воспринимает всю немецкую военную и государственно-правовую систему, которая может быть объяснена военной ориентацией тогдашней японской культуры. В стране распространяется литература и театр европейского образца. Любимыми драматургами в Японии стали Шекспир, Ибсен и Чехов. Конечно, широкая культурная общественность просто увлекалась небывалым зрелищем рыжих бородачей, которые все время курили трубки и разговаривали около камина. Но отбор в первую очередь упомянутых трех личностей не случаен.
Интерес к Шекспиру объяснить легче всего: в его трагедиях японцы узнавали свои собственные жестокие повести и черты театра кабуки. Что же касается Ибсена и Чехова, то здесь, по-видимому, кроме отмеченной исследователями чувствительности японского зрителя и читателя к критике европейского индивидуализма, проявлялся и упомянутый шок от европейского диалогического дискурса. Нет лучше построенного развертывания диалога, чем у Чехова, по-видимому, во всей мировой драматургической культуре. Если верить Сёдзабуро, это в Японии с ее голодом к культуре слова и диалога производило большое впечатление.
Уже читая Абэ, который преднамеренно смешивает метафизические рассуждения о маске с научно-техническим расчетом ее будущих параметров, удивляешься, сколько Япония сумела взять контекста от европейской цивилизации. Здесь дело не столько в удивительной способности японцев усвоить всю европейскую технологию, сколько во всей атмосфере, которая окружает этот европейский мир и ассимилирована японцами. При этом, как подчеркивает Абэ Кобо, чрезвычайная податливость есть то же самое, что и чрезвычайная стойкость.