Я на улице заветной
Раздроблю в щебенку камни,
Сверху их песком засыплю,
Чтобы по следам увидеть,
Кто к твоей крадется reja[130].
Если б знал, каким камням ты
Честь и милость даровала,
Их поправ своею ножкой,
Я бы вмиг перевернул их,
Чтоб никто по ним не топал.
«У народной музы,— сказал доктор,— достало ума сообразить, что ревность — это, как правило, большое преувеличение. Эта мысль прекрасно, даже более выразительно, нежели в изысканной речи, изложена в таком copla:
Ревность и волна на море
Видом схожи, точно сестры:
Обе кажутся горами,
Обе — лишь вода и пена.
«Но,— продолжал доктор,— вернемся к испанским матерям. Полагать, будто испанки балуют своих сыновей просто из любви к ним, было бы ошибкой. Испанцы — собственники, и я знаю много случаев, когда матерью овладевал жестокий собственнический инстинкт. Если позволите, я, чтобы подкрепить примером мое рассуждение, расскажу вам об одной матери-астурийке. Эту женщину отличала невероятная искренность. Она рассказала мне о своем вдовстве и о том, что у нее есть женатый сын двадцати восьми лет. Она его воспитала, устроила на прибыльную работу и жила в одном доме с ним, невесткой и двумя внуками.
«У меня властный характер,— признавалась пожилая женщина.— И я настолько подчинила сына своей воле, что вмешиваюсь в его семейную жизнь. Мне нравится, когда он ублажает меня и ухаживает за мной, как делал это до женитьбы. В сочельник я заставляю его посидеть со мной, прежде чем позволить ему пойти к себе, где его ждут дети и жена. Когда он возражает, я напоминаю, чем я пожертвовала, чтобы дать ему образование. Моя невестка несчастна, потому что ее мнение ничего не значит в доме. Но меня это не волнует. Единственное, чего я хочу,— это чтобы сын не расставался со мной. Но ведь многие матери похожи на меня. Это так естественно...»
«Многие матери,— сказал доктор,— ведут себя так же, как эта женщина, только не говорят об этом столь откровенно. Другие, которых я знал, оправдывали свой эгоизм, подчеркивая, что они “чрезвычайно любят” своих детей. Я не отрицаю, что подобные случаи встречаются и за пределами Испании, но там жертвами обычно оказываются дочери. У нас в стране сыновья не так независимы, не так мужественны и боятся самоутверждаться».
«Ну а молодое поколение?» — спросила я. «Те свободнее. Они становятся весьма похожи на европейцев — по крайней мере, внешне. Это не всегда хорошо. Мне жаль, что в прессе стало появляться слово sexy[131]; я предпочитаю испанское sal[132], оно нежнее звучит. Не думаю, чтобы иностранные влияния когда-либо шли на пользу нашей стране. Нам недостает умения взглянуть на вещи критически, чтобы отделить зерна от плевел».
Мой собеседник повторил то, что мне уже доводилось слышать в других провинциях: «Дуэний больше нет, но по ночам молодые люди не гуляют сами по себе. Как вам известно, у нас есть вооруженные полевыми биноклями официальные vigilantes[133], призванные следить за тем, чтобы в парках и на пляжах соблюдались внешние приличия. До установления подлинно товарищеских отношений между полами все еще очень далеко. Однако люди хотят больше узнать о сексе, и я выступаю с лекциями по всей провинции. Кроме того, меня приглашают прочесть лекцию в Саламанк-ском университете. До церковников начинает доходить, что им, хотят они того или нет, придется идти в ногу со временем. Но секс по-прежнему остается «пугалом» для человека. Из всех смертных грехов испанцы больше всего боялись блуда и так в него вцепились, что почти забыли о существовании других способов грешить». «Это — не только испанская черта,— ответила я.— Такой образ мышления широко распространен в патриархальных социумах, а поскольку большинство социумов патриархальны...».— «...Мужская жажда власти,— закончил мою мысль собеседник,— как трясина засасывает женщину и вынуждает ее смотреть на секс глазами мужчины, то есть видеть в нем способ завоевать и подчинить себе другого человека, а не слияние с любимым, как это должно было быть».
«Люди всегда представляют себе андалусскую любовь как чарующий дуэт,— уже собираясь уходить, заметила я.— Я понимаю, что это — лживая картинка, доставшаяся нам по наследству от романтиков, но дуэты черноволосых красавиц, прятавшихся за своими rejas, и любовников, игравших на гитарах,— ведь звучали же они когда-то?» — «Никогда,— сказал доктор.— Дуэтов никогда не было. Только соло. Деятельный мужчина и инертная женщина. Живописно? Еще бы. И более музыкально, чем где бы то ни было еще. Rondas[134] молодых людей, поют ли они простые деревенские песенки или более изысканные городские мелодии,— это часть национальной традиции. Но музыка быстро кончается, а любовь, выраженная в написанных другими словах и мелодии, кончается еще быстрей. Птицы поют, пока длится брачный период, потом их песен не услышишь. Боюсь, что то же самое часто происходит и с молодыми людьми. Мальчик поет девушке серенады, поскольку это «принято», это часть процесса его взросления и превращения в мужчину. И точно так же раньше — как, впрочем, и теперь — среди юношей постарше было «принято» строить из себя донжуанов, чтобы иметь возможность похвалиться своими победами».
...Хотя миф о Кармен рухнул, я не могла удержаться от искушения притвориться, будто верю в него, и посетить старую табачную фабрику — место работы героини Мериме. Я заранее вознаградила себя за возможное разочарование, решив перед тем, как отправиться на фабрику, полакомиться batida (чем-то вроде замороженного санди[135]) в находившейся неподалеку роскошной гостинице. Серый камень и железные фонари делали огромный патио, куда выходили галереи и окна нескольких этажей спален, похожим на plazuela[136]. Под пальмами, потягивая напитки и благовоспитанно перешептываясь, сидели старушки-американки и инвалид в кресле на колесах. Batida стоила впятеро дороже, чем в элегантной чайной La Espaiiola[137], расположенной возле моего отельчика, а сажа из каминных труб, постоянно сыпавшаяся в патио, заставила меня поспешно ретироваться.
Табачная фабрика, где во время оно работала Кармен и где ныне помещается филологический факультет севильского университета, оказалась почти пуста. Вот-вот должны были начаться летние каникулы. Последние студенты сдавали последние экзамены.
Декан принял меня любезно, но моя анкета и просьба о разрешении распространить ее среди студентов повергли его в шок.
Нервно перебирая пальцами свои седые волосы, он выразил сожаление, что я приехала так поздно, объяснил, что почти все студенты разъехались, и поспешил проводить меня к только что назначенному профессору этнологии. Наши шаги гулко раздавались на мраморной лестнице. У меня никак не получалось вообразить себе cigarreras[138] в разноцветных шалях, с младенцами, духоту, шум и дружескую болтовню. Казалось, сам воздух здесь был продезинфицирован и все старые плебейские запахи улетучились, а вместо них все пропитал одинаковый почти везде кожано-мелово-сладкий запах педагогики.
Профессор этнологии больше знал об американских индейцах, чем об испанцах. Полагаю, этого следовало ожидать. Однако он признал, что исследования местных нравов предпринимались ранее, когда в провинции было много несобранного фольклорного материала. На следующий год он собирался занять этой работой нескольких своих студентов.
Я спросила декана и профессора, много ли девушек учится на факультете, и узнала, что их «очень много, но как минимум половина из них поступает сюда только для того, чтобы найти себе novio».
В парках и общественных местах молодые пары, как и в других частях Испании, соблюдают внешнюю благопристойность. Они гуляют взявшись за руки или под руку, но никогда не целуются. Вдали от чужих глаз — дело другое, я уже упоминала о сценах, которые по выходным можно наблюдать на обочинах дорог, когда более передовая часть молодежи выбирается за город на мотороллерах.
В Испании до сих пор можно наблюдать ту смесь свободы и внешней благопристойности, которая удивляла многих иностранных путешественников на протяжении долгих веков. Меня пригласили провести беседу в местной Рабочей Ассоциации, религиозной организации, которая занимается в основном проблемами образования молодежи из низших слоев среднего класса. День выдался теплый, и на мне было платье, хотя и не декольтированное, но открывающее руки. Так как после беседы я должна была отправиться на обед за город, а вечера становились прохладными, я захватила с собой шарф.
Глава ассоциации, жизнерадостная миниатюрная старая дева, и несколько ее коллег встретили меня в викторианской гостиной. Мы потягивали оранжад, поклевывали бисквиты, я болтала с учительницей английского языка, миловидной брюнеткой, которая будто сошла с полотна Мурильо. Атмосфера была теплой, но все же наполовину официальной. Перед тем как мы поднялись в аудиторию, глава ассоциации отвела меня в сторонку и спросила вкрадчивым конфиденциальным шепотом, не могла ли бы я на время беседы накинуть на плечи шарф. В битком набитой небольшой аудитории и без мохерового шарфа было почти невыносимо жарко. Поняв это, испанка вооружилась большим черным веером и усердно обмахивала меня на протяжении всей часовой беседы — я была бы не способна на такой героизм, но ее гибкие маленькие запястья оказались на высоте, и она ни на миг не позволила мне заметить своей усталости. После беседы она, виновато улыбаясь, шепнула мне: «Должно быть, вам было очень жарко».