Глава ассоциации, жизнерадостная миниатюрная старая дева, и несколько ее коллег встретили меня в викторианской гостиной. Мы потягивали оранжад, поклевывали бисквиты, я болтала с учительницей английского языка, миловидной брюнеткой, которая будто сошла с полотна Мурильо. Атмосфера была теплой, но все же наполовину официальной. Перед тем как мы поднялись в аудиторию, глава ассоциации отвела меня в сторонку и спросила вкрадчивым конфиденциальным шепотом, не могла ли бы я на время беседы накинуть на плечи шарф. В битком набитой небольшой аудитории и без мохерового шарфа было почти невыносимо жарко. Поняв это, испанка вооружилась большим черным веером и усердно обмахивала меня на протяжении всей часовой беседы — я была бы не способна на такой героизм, но ее гибкие маленькие запястья оказались на высоте, и она ни на миг не позволила мне заметить своей усталости. После беседы она, виновато улыбаясь, шепнула мне: «Должно быть, вам было очень жарко».
Я рассказывала о том, как живут люди в других странах, и ломала голову, чем бы заинтересовать слушателей. Перед глазами и на слуху у нас столько примеров того, что испанцы пребывают в состоянии интеллектуальной апатии, а образование в Испании оставляет желать много лучшего. Однако слушатели приняли меня тепло, с симпатией, и без конца задавали вопросы. Возможно, причина была в том, что я говорила так, как говорят между собой обыкновенные люди, а не подражала высокопарной и педантичной манере излагать свои мысли, характерной для типичного испанского лектора,— хотя бы потому, что недостаточно владела испанским языком. Мне редко приходилось ощущать такой контакт с аудиторией, как в этой классной комнате, переполненной и душной.
Когда я ответила на все вопросы, глава ассоциации, с характерной для испанцев непосредственностью, спросила, не хочу ли я, чтобы одна из девочек станцевала для меня севильяну. Я с удовольствием приняла ее предложение, но оркестра не было, а граммофон вышел из строя. Две девушки встали с мест, и для них освободили небольшое пространство посреди комнаты. Остальные принялись петь и хлопать в ладоши. Я думала, что мне предстоит увидеть неплохое, но дилетантское исполнение благовоспитанных девиц, каковыми эти девушки и казались на вид, но, едва приглядевшись к той из них, что была помладше и пониже ростом, я начала понимать, что ошибаюсь. У девушки были смеющиеся, огненные глаза цыганки, смуглое лицо с абрикосовым отливом, какого не бывает у европейцев, стройное гибкое тело Саломеи{159}. Она танцевала — и как танцевала! — с истинно андалусской sal и цыганской пылкостью! В ней был шарм, исходивший не столько от неуловимых движений ступней, сколько от вращавшихся бедер. Чинная старая дева, которая так настаивала на том, чтобы я прикрыла шарфом руки, взирала на это необыкновенное зрелище явно без особого удовольствия, как и ее подчиненные. «Вот это цыганка!» — сказала я вполголоса учительнице английского языка. Она кивнула и еле заметно улыбнулась: «Вы угадали — она цыганка из Трианы».
Триана — знаменитый и многократно описанный район, расположенный на другом берегу Гвадалквивира,— практически полностью исчезла под натиском современных многоквартирных домов, обступивших ее со всех сторон. Цыганское кабаре, стилизованное под табор и изредка включающее в программу выступления настоящих цыган, оказалось зажато между двумя мини-небоскребами. Ночью сюда тянутся вереницы автобусов с иностранными туристами: кабаре входит в программу экскурсии «По ночной Севилье». Самые красивые и талантливые цыгане уехали за границу. Они пользуются большим спросом у кинопродюсеров. Большинство цыган состоят в браке с людьми других национальностей. Триана уходит в прошлое.
Испанских этнографов никогда не интересовали ни цыгане, ни андалусцы. Из всех областей страны Андалусия менее всего изучена. Испанские ученые предпочитают углубляться в классическое прошлое. По их мнению, изучения заслуживают греки, римляне, арабы — кто угодно, но только не очаровательные жители Юга.
«Мануэль мог бы много порассказать вам о них,— сказал мне мой приятель, поэт из Севильи.— Он похитил цыганскую девушку, был ужасный скандал, ему грозило тюремное заключение. Но с тех пор прошло уже двадцать лет, и нравы успели смягчиться. Мануэль действительно обожал цыган и написал книгу о них — я позабыл ее название. О, сейчас ее уже не купить. Я бы мог написать Мануэлю и узнать, не осталось ли у него экземпляра. Конечно, он может и не ответить». Мой друг оказался прав. Мануэль на нашу просьбу так и не откликнулся.
Поэт гулял со мной взад-вперед по тенистым аллеям садов Алькасара, время от времени нагибаясь, чтобы сорвать веточку albahaca[139], растения-символа любви, посвященного Кришне и в Золотой Век Андалусии завезенного в Испанию из Индии неким арабским ботаником, имени которого история не сохранила. Вручение женщине albahaca — это символическое любовное признание. В некоторых деревнях, говорил поэт, есть обычай, согласно которому девушкам полагается дарить своим novios эту сладко пахнущую траву в цветочных горшках. Поэт, который называл себя пожилым Дон Жуаном, иногда протягивал веточку очаровательным юным иностранкам, наводнившим сады. Его андалусская внешность таила в себе печаль и серьезность, однако несмотря на это он не пропускал ни одной хорошенькой женщины.
Он воспел любовь, будучи поэтом, но необходимость говорить о ней в прозе вызывала у него растерянность. Стоило только назвать ему тему моего исследования, как в нем произошла неуловимая перемена. Если среднего испанца спустить на землю с любимых облаков преувеличенного восхваления Женщины, он чувствует себя сбитым с толку и начинает ждать подвоха. Он настораживается, поскольку тема касается реальных людей, и поэтому вступает в действие сдержанность, присущая ему от природы, он теряется, поскольку редко дает себе труд анализировать свои чувства — по этому или любому иному поводу.
Пожилой Дон Жуан, конечно же, не стал рассказывать мне о своей частной жизни, однако поведал множество историй, которые он якобы «слышал от своих друзей». Он совершенно искренне рассказывал о них, не пытаясь утаить допущенные в юности ошибки. Он достиг возраста раскаяния, когда наступает пресыщенность, одолевающая многих испанцев — и мужчин, и женщин,— чувствующих, что им больше нет дороги в Сад Любви. (В газетах и журналах иногда попадаются письма за подписью «Мария Магдалина», в которых женщины признаются, что вели распутную жизнь, но решили исправиться, и просят совета, как лучше это сделать, чтобы убедить людей в своей искренности... Один молодой человек написал, что полюбил проститутку, желающую вернуться на путь истинный, и спрашивал, как поступить. Редактор решительно посоветовал ему не бросать дела на полпути и жениться на ней.)
«Молодое поколение сейчас не так одержимо сексом, как мы в свое время»,— размышлял поэт, искоса поглядывая на белокурую скандинавскую туристку на соседней скамейке, увлеченную рисованием.
«Вы только вообразите себе: в семнадцать лет у меня уже была любовница. Ну не ужасно ли? Меня сделала мужчиной женщина, которая была на несколько лет старше. Так довольно часто бывает. Ева по-прежнему протягивает нам свое яблоко. Что же касается секса, то я узнал об этом от других мальчишек в деревенской школе, куда меня отдали в шесть лет. Мы играли с булочками, которые нам давали во время большой перемены: делили их на “мужские” и “женские”, и в “женские” втыкали ручки». Я заметила: «Доктор X. рассказывал, что деревенские мальчики созревают не так преждевременно, как городские». На лице поэта отразилось сомнение, и он сказал: «Не знаю, как нынче, но когда я был молодым, мы несомненно созревали раньше времени».— «Думаю,— продолжал он,— что атмосфера сегодня стала здоровее. Когда я был ребенком, то мог пойти — и ходил — в низкопробные кабаре, где за песету-две мне показывали самые непристойные зрелища, какие только можно было придумать. В наши дни молодежь ничего подобного не видит. И это, пожалуй, к лучшему».
«И бордели позакрывали,— добавила я.— Не способствует ли это росту подпольной торговли живым товаром?» Поэт, чтобы не выдавать себя, осторожно ответил: «Возможно. Меня это не интересует. Теперь для меня все в прошлом. Я становлюсь стариком». Я улыбнулась, чтобы показать, что не верю ему, и спросила: стоит ли принимать на веру все то, что говорят о recato, скромности испанской женщины? Он, поколебавшись, ответил: «Я думаю, что это правда, судя по тому, что мне доводилось слышать от моих друзей. Испанка сохраняет какую-то часть своей скромности даже будучи замужем, даже в самые интимные моменты. Рубен Дарио{160} (женившийся на севильской официантке — преданной девушке, которая ни разу не согласилась признать, что ее муж чересчур неравнодушен к бутылкам и женщинам) всегда говорил, что за женой следует ехать в Испанию, а за любовницей — в Париж. «Конечно, с проститутками дело обстоит совершенно иначе»,— сказала я, гадая, будет ли его реакция такой же, как и у других испанцев, с которыми я заговаривала на эту тему. «О да, несомненно. Уж если наши женщины дают себе волю, то не останавливаются на полпути. При этом они очень щедры». И поэт рассказал мне историю о щедрости испанских гулящих девиц, похожую на многие другие истории, которые мне доводилось слышать.