И все же различия или противостояние творческих, духовных устремлений, проявляющиеся и в структуре произведений, и в направленности эволюции поэтического творчества, происходили в пределах единой литературы. Да, поэтов России и зарубежья разделяло многое: разный социальный, жизненный опыт, разная духовная, нравственная атмосфера, питающая творчество, часто — разные мировоззренческие его основания, да и просто – разные исторические обстоятельства, в которых находились поэты здесь и там . Но при всем этом — мы открываем книги, например, Ходасевича и Мандельштама, и видим, что, прежде всего перед нами художники, рожденные одной национальной культурой, вырастающие на одних поэтических традициях, что как бы ни были противоположны их творческие устремления в 1920-е годы, в их произведениях оживает опыт одних и тех же великих предшественников. Нередко мы видели, как, при всех различиях, эта принадлежность к единой литературе, причастность к одной – пусть и пережитой по-разному – исторической трагедии дают знать о себе в близости, а порой и общности внеэстетической, содержательной сферы творчества (вспомним фигуру скорбящего Орфея, возникающую на обоих берегах русской поэзии, вспомним эсхатологические мотивы и отчаянные поиски Бога в произведениях Поплавского и обэриутов). И вот когда мы осознаем, что художественные миры, возникающие на обоих путях поэтического развития, существуют в одной «звездной» системе, в одном, пусть и противоречивом, но внутренне целостном духовном пространстве русской поэзии, — тогда все различия и противостояния внутри этой целостности воспринимаются несколько иначе.
В связи с этим стоит вернуться к работам авторов, одними из первых обратившихся к проблеме соотношения двух потоков русской литературы после 1917 года. Я имею в виду упоминавшуюся уже работу Ф. Больдта, Д. Сегала и Л. Флейшмана «Проблемы изучения литературы русской эмиграции первой трети XX века» и связанный с нею доклад Л. Флейшмана на женевском симпозиуме 1978 года. Ценность этих работ очевидна, об этом я уже писал, — обращая, в частности, внимание на принципиально важную мысль в докладе Л.Флейшмана о необходимости «построения интегральной картины новой русской литературы, составные части которой могут быть представлены в динамических отношениях системного взаимодействия…» При этом Л.Флейшман, определяя принципы взаимоотношения двух потоков литературы, творил о «системных отношениях метропольной и эмигрантской подсистем и их взаимодействии».
Полностью разделяя идею построения интегральной картины русской литературы послеоктябрьских десятилетий, хотел бы, однако, обратить внимание и на то, что, предлагая свою «формулу» целостности разделенной русской литературы 1920-1930-х годов — одна литература и два литературных процесса, — я не случайно обратился к иному понятийному ряду, нежели тот, который принят Л.Флейшманом: система и две подсистемы. Думаю, что разница здесь не просто терминологическая, что, уходя от понятий «система» и «подсистема» к более традиционным и гораздо более объемным понятиям «литература» и «литературный процесс», мы уходим от арифметики к алгебре, от линейной логики в осмыслении процессов соотношения двух потоков русской литературы в 1920-1930-е годы — к представлению о сложном, многослойном, подчас противоречивом характере этого соотношения.
Об этом стоит сказать потому, что исходная позиция, принятая Л.Флейшманом. говорившим в Женеве о «системных отношениях» двух «подсистем», при всей плодотворности заложенной в ней основной идеи — идеи целостности литературы, — дала о себе знать и в его докладе, и в работе, написанной в соавторстве с Ф.Больдтом и Д.Сегалом. Проявилось это в определенной схематизации представлений о соотношении двух потоков русской литературы в 1920-1930-е годы — в схематизации, ведущей, в конечном счете, к упрощению, а порой и искажению действительной картины этого соотношения. В работе Ф.Больдта, Д.Сегала и Л.Флейшмана говорится, например, об «акцентировке разрыва с классической традицией» в советской России в 1920-е годы, «в силу чего в метропольной литературе возникает питательная среда для превалирования радикальных поэтических групп», – и об утверждающейся тогда же в литературе зарубежья «принципиальной установке… на традицию», имеющей «дополнительный (негативный) оттенок размежевания с радикальными литературными течениями 1910-х годов». О 1930-х годах эти авторы пишут следующее: «Победа антиавангардистских течений в литературной политике метрополии сопровождается характерными процессами в эмиграции <…>: здесь конституируются новые авангардистские явления (сюрреализм — Б. Поплавский, дадаизм — С. Шаршун), не представленные в СССР»[334]. Иными словами, в соответствии с предлагаемой схемой характер соотношения двух потоков русской литературы в 1920–1930-е годы строится по принципу отталкивания: акцентировка одних эстетических, духовных приоритетов здесь неизбежно ведет к утверждению противоположных приоритетов там — и к возникновению соответствующих литературных явлений.
О том же еще определеннее говорил Л.Флейшман и в Женеве: «Ясно, что и антиэксперименталистские установки конца 20-х годов (в зарубежной русской литературе.— А.Ч ) — такой же ответ на прокламирование “изобретения" в метропольной литературной жизни, как культивирование эксперименталистского культурного наследия в эмиграции — реакция на фиксацию литературных норм "реализма” в советской литературе 30-50-х годов»[335].
В истоке этого взгляда на пути и побудительные силы развития разделенной литературы как целостности в 1920-1930-е годы (и, как видим, за пределами этого периода) как раз и оказывается утверждаемое Л.Флейшманом представление о соотношении двух потоков русской литературы как о «системных отношениях» двух «подсистем». Суть этих «системных отношений» недвусмысленно определена Л.Флейшманом в том же докладе, где он прямо говорит о «факте распадения системы на противопоставленные подсистемы»[336]. Сама же «система» в рамках этой концепции оказывается, таким образом, не диахронической глубиной, какой является литература, питающая своим историческим, духовным, эстетическим опытом оба потока литературного развития, а лишь арифметическим соединением двух «противопоставленных подсистем». И вот если смотреть на эти «противопоставленные подсистемы» как на «составные части» распадающейся «системы», то во взаимодействии этих «составных частей», действительно, на первый план выступают отличительные признаки каждой из них. Итогом такой плоскостной интерпретации взаимодействия двух потоков русской литературы становится вполне стройная и изящная схема соотношения тенденций литературного развития в каждой из «подсистем»: «Релевантными представляются точки несовпадения и попеременного доминирования, ступенчатой смены доминирующих конструктивных принципов в обеих подсистемах»[337].
Между тем реальный опыт поэтического развития свидетельствует о другом. Обратимся к фактам, затронутым в упомянутых работах. Во-первых, в 1920-е годы, когда в России слышнее стали голоса радикальных литературных групп, когда происходила радикализация эстетических позиций у ряда поэтов, никакой угрозы «превалирования радикальных поэтических групп» все же не было, как не было в пределах всей литературы, развивавшейся здесь, и «акцентировки разрыва с классической традицией». Мы видели, что даже в 1920-е годы ориентация на традицию, на смысловую основу образа, на классический русский стих оставалась в России ведущим фактором поэтического развития — т.е. тем, что Л.Флейшман называет «доминирующим конструктивным принципом». Более того — обращаясь к поэтическим путям Ахматовой и Есенина в эти годы, учитывая и то, что было создано в пределах традиции в 1920-1930-е годы О.Мандельштамом, имея в виду и направление эволюции творчества Маяковского и Пастернака в это время, располагая многими другими примерами, которые уже приводились, можно утверждать, что наивысшего взлета на пути развития традиции в 1920-1930-е годы русская поэзия достигла именно в России.
Кроме того, не забудем и о том, что в 1920-е годы, когда в России активизировались радикальные литературные группы» были они и в зарубежье («Палата поэтов», «Гатарапак», «Через»). Более того, в самом начале 1920-х годов в поэзии зарубежья существовала тенденция развития, противоположная тому, о чем говорится в процитированной работе трех авторов. Вот, например, что об этом писал Г.Адамович: «В первое время эмиграции была смесь парижских эксцентрических утонченностей с увлечением дубоватым отечественным футуризмом, уже кончавшимся в Москве»[338]. Практически то же самое, только с большей непримиримостью к «эмигрантскому недозрелому футуризму» констатировал и его литературный оппонент В. Ходасевич[339]. Конечно, доминантой литературного развития в зарубежье была ориентация на традицию, — однако, эстетическое пространство поэзии русского зарубежья было достаточно многообразным, не ограничиваясь лишь доминирующей линией развития. Вспомним в связи с этим, что помимо парижской поэзии, был и пражский «Скит поэтов», ориентирующийся во многом на опыт русского авангарда.