Ходасевич, писавший еще в 1916 г. о «Вереске», давал, в сущности, ту же оценку творчеству молодого Г.Иванова — не думая, очевидно, о том, что одно из его суждений окажется пророческим: «У Георгия Иванова, кажется, не пропадает даром ни одна буква; каждый стих, каждый слог обдуман и обработан.. И все это с большим вкусом приправлено где аллитерацией, где неслыханной рифмой, где кокетливо-небрежным ассонансом: куда что идет, где что к месту — это все Георгий Иванов знает отлично… Г.Иванов умеет писать стихи. Но поэтом он станет вряд ли. Разве только если случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя, несчастья. Собственно, только этого и надо ему пожелать»[389].
«Пожелание» сбылось, катастрофа произошла — революция, утрата прежних устоев жизни, эмиграция. В поэзии Г.Иванова в 1920– 1930-е годы не только меняется тональность, в ней открывается новая, отсутствовавшая прежде, духовная глубина — глубина отчаяния. Поэт обретает свою тему, которая во многом будет формировать дальнейшее его творчество. Событием стал выход в 1931 г. сборника Г.Иванова «Розы», о котором К.Мочульский писал: «До “Роз” Г.Иванов был тонким мастером, изысканным стихотворцем, писавшим “прелестные”, “очаровательные” стихи. В “Розах” он стал поэтом»[390]. Действительно, перемена, произошедшая в творчестве Г.Иванова, была очевидной. В «Садах» это был еще ученик акмеистов, овладевший мастерством поэтической графики и живописи, живущий в мире «литографий старых мастеров», персидских ковров, мейссенского фарфора, видящий даже природу вокруг себя в образах гравюры или литографии: «На западе желтели облака. / Легки, как на гравюре запыленной». Словом, это была та поэзия, которая (наряду с другими произведениями молодых «цеховиков») вызвала яростный отклик Н.Тихонова — его статью «Граненые стеклышки».
В «Розах», а затем и в «Отплытии на остров Цитеру» (1937) появляется другой, незнакомый ранее читателю, Г.Иванов — не мастер изысканных стихотворных «вещиц», а поэт с неизменно трагическим взглядом на мир. Об этой черте новой поэзии Г Иванова точно сказал Г Адамович: «Вот что хотелось бы сказать и о теперешних стихах Георгия Иванова: сгоревшее, перегоревшее сердце. В сущности, уже и последний его сборник следовало бы озаглавить не “Розы”, а “Пепел”, — если бы не была так названа одна из книг Андрея Белого»[391]. Чувство переживаемой трагедии неизменно живет в стихотворениях обоих сборников Г. Иванова 1930-х годов. В «Розах», где чувствуется временами прежняя красивость, элегическая сладость[392], оно порой дает знать о себе исподволь:
Злой и грустной полоской рассвета.
Угольком в догоревшей золе.
Журавлем перелетным на этой
Злой и грустной земле…
В обновляющемся поэтическом мире Г.Иванова черты нового проступают сквозь приметы давно знакомого. «Полоска рассвета», тлеющий уголек, перелетный журавль, грустная ночная земля — поэтическая картина построена на близких ученику акмеистов изобразительных образах, выписанных с присущим Г.Иванову изяществом. Однако они лишены уже прежней декоративности, здесь нет ни гравюр, ни ковров, ни Кустодиева, ни Ватто. Мир, создаваемый явно по рецептам акмеистического письма, становится проще, грустней и естественней. Все же и эти образы словно бы «целиком» перенесены из узаконенного давней традицией поэтического «арсенала». Но обратим внимание — сквозь тихую грусть, озаряющую стихотворение, уже здесь, в первой строфе, прорываются новые в мире Г.Иванова, горькие образы — горечь эта слышна в дважды повторенном эпитете «злой», добавляющем непривычно резкую диссонансную ноту в традиционнейшие образы «грустной полоски рассвета» и «грустной земли». Это лишь один пример того, как поэтический мир, созданный на акмеистических основаниях, проникается исподволь новым, рожденным временем, содержанием.
Важна и другая черта, открывающаяся в процитированном здесь стихотворении, — она дает знать о себе во многих стихотворениях Г.Иванова и отзывается в произведениях других поэтов русского зарубежья. Синтаксис поэтической речи здесь своевольно усечен, фраза лишена естественного начала, озвучена лишь частично: /Быть бы мне/ «злой и грустной полоской рассвета…» и т.д. За этой игрой синтаксисом стоит идущий от опыта петербургской школы (в частности, от Ахматовой) психологизм лирического рисунка неполная высказанность поэтического размышления, его «свернутость» — сообщающие строке звучание обрывка фразы или облик торопливой, сиюминутной записи «для себя»,
создающие интимную интонацию «лирического дневника». Эта особенность поэтического письма встречается и в целом ряде других стихотворений Г.Иванова 1920-1930-годов («Синий вечер, тихий ветер…», «Как в Грецию Байрон, о, без сожаленья…», «Синеватое облако…» и др.). К этому – к созданию поэзии как лирического дневника, – ориентируясь на опыт Г. Иванова, призывал Г.Адамович молодых поэтов русского Парижа, и доверительная «дневниковая» интонация проникала в русскую зарубежную поэзию.
Нота отчаяния, неизменно звучащая теперь в стихотворениях Г. Иванова, разрушает их предполагаемую светлую тональность, приводя к повторяющейся мысли: «Я не жду ни счастия, ни солнечного света», «надежды больше нет». Прощание с надеждой оказывается и прощанием с былыми романтическими представлениями о жизни и искусстве, переходом к иному типу поэзии — к таким стихотворениям, как «Хорошо, что нет Царя…», «Холодно бродить по свету…», «По улицам рассеянно мы бродим…», «Синеватое облако…» и другим, где отчаяние, становясь художественной идеей, диктует и форму, стиль поэтической речи, исключая любые изыски и красивости. Стихотворения эти — совершенно новые, немыслимые прежде у Г.Иванова. Словарь здесь скуп, синтаксис предельно прост:
Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет.
В этих стихотворениях уже ясно просматриваются черты того духовного опыта и тон, отражающей его, поэтики, которые в полной мере дали знать о себе в «Дневнике» и «Посмертном дневнике» с их обнаженным трагизмом. Вспоминая сказанные о более позднем творчестве Г.Иванова слова В.Вейдле, заметившего, что Г.Иванов «свернул шею» своей прежней поэзии ради выхода к новому творчеству [393], заметим, что началось это еще в 1920-1930-е годы, когда были написаны строки: «Холодно бродить по свету, / Холодней лежать в гробу…» или «По улицам рассеянно мы бродим. / На женщин смотрим и в кафе сидим. / Но настоящих слов мы не находим,/ А приблизительных мы больше не хотим». Именно тогда поэтическое слово Г.Иванова стало обретать черты той мужественности акмеизма, о которой говорил Н.Недоброво применительно к Ахматовой («лирическая душа скорее жесткая чем слишком мягкая, скорее жестокая, чем слезливая»), о которой в наше время хорошо сказал А.Павловский: «…Самый дух их (акмеистов — А. Ч.) творчества отличался своеобразной мужественностью — и не только у Гумилева или у Мандельштама, но и у Ахматовой. Поскольку они принимали мир таким, каков он есть в реальности, они и не могли не быть мужественными, уже сама их эстетическая позиция предполагала именно такое качество»[394]. Именно тогда, стремясь выразить в слове чувство трагизма жизни, решительно уходя от прежних поэтических берегов. Г. Иванов впервые обращается к прозаизмам. Здесь, конечно, как справедливо заметил В.Вейдле, сказалось и внимание к опыту Ходасевича[395].
Говоря о восприятии Г.Ивановым опыта автора «Европейской ночи», нельзя не сказать и о том качестве поэзии Г.Иванова, которое определяется термином «центонность» — внутренняя цитатность. Об этом свойстве поэзии Г.Иванова писали уже не раз, обращаясь к разным периодам его творчества, от «Вереска» до последних сборников[396]. Степень близости приемов и мотивов некоторых стихотворений Г.Иванова и В.Ходасевича провоцировала порой на обвинения в прямых заимствованиях (о чем писали В.Вейдле и сам Ходасевич в связи со стихотворением Г.Иванова «В глубине, на самом дне сознанья…», воспроизводившим и поэтическую идею, и некоторые конкретные приемы из стихотворения Ходасевича «В заботах каждого дня…») Дело было, однако, в другом: цитатность — порою как бы непроизвольная — в эмигрантские годы вышла в творчестве Г.Иванова на новый уровень, стала особенностью поэтики, выразившей стремление обрести в вакууме изгнания опору — причастность к материку русской поэзии[397]. И характерно, какой круг имен постоянно присутствовал в поэтическом мире Г.Иванова: Блок. Ахматова, Кузмин. Анненский, Ходасевич. Заметим и то, что этим своим свойством творчество Г.Иванова примыкает к той черте поэзии петербургской школы, которая гораздо более мощно и глубоко проявилась в произведениях Ахматовой и Мандельштама, о чем писали авторы концепции русской семантической поэтики.