ГАЙТО ГАЗДАНОВ: ТВОРЧЕСТВО НА ПЕРЕКРЕСТКЕ ТРАДИЦИЙ
В 1936 году в Париже, в одном из номеров «Современных записок» прозвучали горькие, полные чувства безнадежности, слова об участи молодого поколения писателей русской эмиграции. «Живя в одичавшей Европе, в отчаянных материальных условиях, не имея возможности участвовать в культурной жизни и учиться, потеряв после долголетних испытаний всякую свежесть и непосредственность восприятия, не будучи способно ни поверить в какую-то новую истину, ни отрицать со всей силой тот мир, в котором оно существует,— оно было обречено» [476]. Слова эти принадлежали Гайто Газданову, одному из известных уже тогда писателей того самого молодого поколения первой «волны» русской эмиграции, прошедшему все крутые повороты судьбы, выпавшие на долю многих его сверстников: Добровольческая армия, эмиграция, — Константинополь, Болгария, потом, наконец, Париж, где в поисках заработка было освоено немало профессий, и где начался литературный путь. Полные пессимизма слова Газданова, вызвавшие немалый шум среди писателей и литературных критиков русского Парижа, не были случайными: еще пятью годами раньше, в статье «Мысли о литературе». Газданов выделил среди молодых литераторов зарубежья лишь три имени: поэтов Б.Поплавского и А.Ладинского и прозаика В.Сирина, определив всю остальную «продукцию» своих литературных сверстников в эмиграции словом, звучащим как приговор: беллетристика. Свою, столь невеселую, оценку литературной ситуации в русском зарубежье автор статьи объяснял, среди прочих причин, литературным консерватизмом молодых писателей, ориентирующихся в своих творческих поисках, в основном, на опыт старших мастеров, принесших в новое время дух и приемы прежней, дореволюционной литературы[477].
Резкие критические суждения Газданова прозвучали в контексте того спора о судьбах русской литературы в изгнании, который шел на страницах эмигрантской печати в 1920-1930-е годы. Между тем само творчество Газданова явно противоречило его же суровым оценкам судьбы и перспектив литературы молодого поколения русской эмиграции. Ко времени написания нашумевшей статьи в «Современных записках» Газданов был уже известен как автор многих рассказов, романов «Вечер у Клэр» и «История одного путешествия», был признан одним из наиболее ярких писателей своего поколения. И дело, конечно, не просто в самом факте признания молодого писателя. Творчество Газданова уже тогда, в тридцатые, со всей очевидностью убеждало в том, что ставшие предметом горячих споров в критике проблемы литературы в изгнании не означают творческого тупика и для нового поколения, пришедшего в литературу уже в годы эмиграции. И что верность давним истокам, память о великих уроках русской литературы никак не противоречит восприятию всего нового, что принес XX век с его историческими потрясениями, духовн ыми открытиями и безднами в русское и мировое искусство и литературу; не противоречит и постижению опыта европейской культуры, в стихии которой во многом формировалось сознание молодых писателей-эмигрантов.
Пруст, Чехов, Бунин — вот имена, которые традиционно возникают в размышлениях о генеалогии газдановской прозы. Имя Пруста было названо сразу после появления романа «Вечер у Клэр», построенного, как известно, на приеме «потока сознания». Действительно, события, потрясения и повороты внутренней жизни героя становятся здесь предметом изображения и авторской рефлексии, внешний мир становится здесь лишь необходимым обрамлением, цепочкой огней, вех и призраков, сопровождающих жизнь души на любых изломах ее пути. Эта особенность прозы Газданова не прошла, естественно, мимо внимания критики. «Как и у Пруста, — писал Н.Оцуп о «Вечере у Клэр», — у молодого русского писателя главное место действия не тот или той город, не та или иная комната, а душа автора, память его, пытающаяся разыскать в прошлом все, что привело к настоящему, делающая по дороге открытия и сопоставления, достаточно горестные»[478]. Более того, внутренний мир героя не только и не просто составляет основное пространство повествования (как пишет об этом Н.Оцуп), – — он становится и объектом самопознания, и в этом смысле он находится в непростых, часто напряженных отношениях с миром внешним, соперничая с ним в борьбе за внимание и любовь героя: «…бывали долгие периоды, когда я забывал о том мире внутреннего существования, в котором пребывал раньше. Изредка, однако, я возвращался в него, … и замечал, что второе мое существо, одаренное способностью бесчисленных превращений и возможностей, враждебно первому и становится все враждебнее по мере того, как первое обогащается новыми знаниями и делается сильнее». Отношение же героя к двум этим мирам было совершенно определенным: «…Я был слишком равнодушен к внешним событиям; мое глухое, внутреннее существование оставалось для меня исполненным несравненно большей значительности». Это, не угасающее и в других произведениях Газданова, внимание и любовь к «внутренней жизни», эта медлительная речь, в неспешном течении которой мысль автора кружит по лабиринтам внутреннего мира героя (недаром один из критиков — Л.Ржевский — назвал прозу Газданова медитативной) — все это, конечно, во многом находится в притяжении художественного мира Пруста. Однако не стоит упускать из виду и другого, более давнего и, быть может, более важного истока, соединяющего эту значительнейшую особенность газдановской прозы с русской литературой. Перечитаем «Вечер у Клэр», особенно те страницы романа, где рассказчик вспоминает себя в детстве — в раздумьях, в событиях двойной, внутренней и внешней, жизни юного героя, в его болезненных видениях, в мечтах над книгой, в воспоминаниях о родителях, об учителях — во всем этом смутно проглядывает другой образ, просвечивают черты Николеньки Иртеньева из «Детства» Л.Толстого. В пристальном внимании героя к своему «внутреннему существованию», в подробном описании каждого движения души, в калейдоскопе разрозненных, как бы случайно сплетенных эпизодов, свидетельствующих в соединении своем о пути этого «внутреннего существования» во времени — иными словами, в том, что составляет духовную и художественную суть романа Газданова, виден отблеск того художественного открытия, которое сделал в свое время Л. Толстой, перенесший в первой своей повести основное внимание с внешнего на внутреннее, предложивший сложный, противоречивый процесс самопознания личности (то, что Чернышевский назвал «диалектикой души») в качестве первостепенного предмета литературы. Да, конечно, мы не найдем у Газданова свойственной Толстому логической последовательности в описании внутренней (впрочем, как и внешней) жизни героя, а стало быть, и единой фабулы повествования, которое у автора «Вечера у Клэр», как и у Пруста, строится по истоду случайных и внешних ассоциаций. Впрочем, вспоминая позднее (сорок лет спустя) свидетельство писателя, признавшегося, что в пору работы над первым своим романом он Пруста еще не читал, заметим, что в этом внешне хаотичном, ассоциативном построении повествования скорее дало знать о себе разорванное, лишенное цельности сознание человека XX века, что объективно сближает его, конечно, с художественным миром Пруста. И все же эта новая черта литературы утверждается на том художественном пространстве, которое открыл для русской (и не только дня русской) литературы Л.Толстой. На этом же пространстве возникали почти бесфабульные рассказы и пьесы Чехова; в этой же системе координат существует и «Жизнь Арсеньева» Бунина с его очевидным пренебрежением к «фабуле и внешнему действию», о чем писал Г. Адамович, видевший в Бунине одного из предшественников Газданова [479].
Задумываясь о родственной нити, соединяющей прозу Газданова с миром Толстого, вспомним и о том, что стоит за этим обостренным вниманием к внутренней жизни человека. Да, в фабульной основе своей проза Газданова, казалось бы, хаотична; сам писатель не раз говорит об этом — вспомним «Призрак Александра Вольфа», где герой-повествователь не раз признается в потере «представлений о времени», в сознательном отказе от «строгой хронологической последовательности». Однако здесь же звучит многозначительная фраза одного из второстепенных героев. «Последовательность событий во всякой человеческой жизни чудесна». И здесь же герой вспоминает о том, как в один из дней далекой гражданской войны он выстрелил в преследующего его всадника, о роковом выстреле, определившем судьбу и самого героя, и его противника и жертвы, Александра Вольфа, будущего писателя. «…И получалось так, — осознает он вдруг, — точно вот из одного моего движения возникал целый мир. <…> Кто мог знать, что в этом мгновенном, вращающемся полете пули был заключен, в сущности, город над Днепром, и непередаваемая прелесть Марины, … и жизнь Вознесенского, и трюм корабля. Константинополь. Лондон, Париж, и книга “I’ll Come Tomorrow”, и эпиграф о трупе со стрелой в виске?» Из одного движения возникает целый мир — эта мысль у Газданова не случайна, к ней он возвращается не раз, хотя бы в том же романе, где в другой сцене герой, покидая дом своей возлюбленной, думает о том, что никто не может понять его счастья потому, что никто не прожил именно этой жизни и «не знал именно этого соединения вещей», которое сопутствовало ему, и что если бы в истории его жизни не хватало хотя бы одной подробности, то все было бы нарушено, не было бы этого счастья. Весь мир, вся нескончаемая череда событий в нем заключены в душе и судьбе каждого конкретного человека, в этих огромных пределах единичной судьбы определена вся «чудесная последовательность» подробностей жизни. Этот, очевидный в прозе Газданова, взгляд на конкретного человека, на единичную личность как на первичную ценность бытия соединяет его с миром Толстого. Но если на горизонтах этого классического мира русской литературы Толстому достаточно было показать раненого князя Андрея наедине с огромным вечным куполом небес, чтобы этим двуединством человека и неба, земного и горнего утвердить мысль о бесценности человеческой личности,— то Газданов идет к этой же, воспринятой у Толстого и его наследников, цели иначе, говоря на языке своего времени, собирая осколки души и судьбы человека, раздробленных беспощадным двадцатым веком, и напоминая об изначальной целостности и непреходящей значимости этого единичного существования.