Отсюда же, от Толстого, от уроков русской классики — не просто необычайная изобразительная сила, которую признавали, пожалуй, все критики, но и психологизм портретных характеристик и пейзажа. Не стану задерживаться на цитатах — достаточно вспомнить описания Александра Вольфа или двух собеседников, чей разговор на польском языке нечаянно подслушал герой в парке незадолго до отъезда из России; можно вернуться и к той сцене, где герой, полный любви, покидает дом Елены Николаевны и замечает, что каждая деталь окружающего пейзажа «сопровождает» его чувство. Эта же картина, так же, как и раздумья героя о жестокостях гражданской войны, как и воспоминания о родителях или гимназических учителях в «Вечере у Клэр» (подобные примеры можно продолжать) ясно свидетельствуют и о другой, весьма важной черте, соединяющей прозу Газданова с русской литературой. Повествование у Газданова — об этом шла уже речь — хаотично, последовательность событий нарушена, фабула практически отсутствует, но все подробности этого разлетающегося в клочья воспоминаний, разорванного, калейдоскопичного мира надежно связаны воедино теплым лирическим чувством, часто сопряженным с иронической интонацией. В этой особенности газдановских произведений, отмечаемой современниками (М.Слонимом, М.Осоргиным и др.), оживает, прежде всего, опыт прозы Чехова, где лирическое начало заменяло почти исчезающую фабулу, где художественное слово обладало способностью и сберечь образы, голоса и звуки навсегда ушедшей жизни, и воспеть ее, и простить, и оплакать. Русскую природу внутреннего лиризма произведений Газданова отмечали критики (Г.Адамович, Л.Ржевский), сравнивая порой это качество газдановской прозы с безупречным и холодным словесным искусством В.Набокова.
Размышляя о чертах, соединяющих прозу Газданова с миром русской классики, с уроками русского реализма, нужно, однако, помнить и о том, что автор «Вечера у Клэр» был художником, рожденным на разломе эпох, пережившим историческое потрясение, перевернувшее и его судьбу, — и в произведениях своих он стремился к созданию новой литературы, отвечающей усложнившемуся содержанию эпохи. В его произведениях ясно дают знать о себе открытия русского Серебряного века, опыт русской и европейской культуры, литературы первых трех десятилетий XX века. Немало есть работ, рассказывающих о том, как проявились в прозе Газданова черты эстетики символизма. Весь роман «Призрак Александра Вольфа», как показали исследователи[480], пронизан символистскими мотивами двойничества, во многом связанными с темой смерти и с образом Александра Вольфа. Стоит обратить внимание и на другое. Вся, на первый взгляд, полуавантюрная, полудетективная (при своей калейдоскопичности) фабула романа во многом построена на мотиве путешествия: это и путешествие героя по дорогам гражданской войны, это и — в широком смысле — жизненный путь, осознаваемый героем как одно длинное путешествие от рокового столкновения с Александром Вольфом на юге России до последнего выстрела в парижской квартире. При этом можно заметить, что все путешествие героя по жизни — это путешествие двойное, оно проходит в двух измерениях — земном и мистическом. На первом из этих путей герой участвует в гражданской войне, чудом спасает свою жизнь, застрелив, как он полагает, скачущего на него врага, оказывается в Париже, работает в газете, влюбляется, встречается с давним своим неприятелем и, наконец, убивает его, защищая любимую женщину. На втором же все эти жизненные перипетии героя, весь этот кольцевой сюжет означают затянувшийся на много лет поединок с призраком, со смертью, которую воплощает в себе Вольф — «всадник на апокалиптическом белом коне», чье лицо и при жизни хранило на себе «трудноопределимое выражение, нечто похожее на мертвую значительность, — выражение, казавшееся совершенно невероятным на лице живого человека». Вольф, двойник-антипод героя, несет в себе «идею убийства», он губителен для всех, с кем соприкасается (это мы видим по судьбе Елены Николаевны), он представляется герою «невольным олицетворением всего мертвого и печального», героя не покидает мысль о его «призрачности». И если при первой встрече призрак смерти временно отступает, то потом, в Париже, он кружит над героем, оборачиваясь то книгой, то ее автором, — и, наконец, финальная сцена: Вольф окончательно и наверняка убит, призрак исчезает — и герою вдруг кажется, «что время заклубилось и исчезло, унося в этом непостижимо стремительном движении долгие годы» его жизни. Двойное путешествие героя заканчивается: земной его путь продолжается, мистический же — многолетний, многозначный поединок с призраком смерти, со своим двойником, с идеей смерти в себе — этот мистический путь сворачивается и исчезает вместе с призраком. Так проходит через весь роман символистский мотив двоемирия, в развитии которого утверждается мысль о победе человека над смертью, поселившейся в его душе.
И еще одна черта, идущая от символизма: первостепенная роль музыкального начала в художественном строе газдановской прозы, дающая знать о себе на всех уровнях текста: в упругой ритмике речи повествователя, в музыкальной логике развития сюжета[481], в музыкальных образах, пронизывающих произведения Газданова.
Газдановскую прозу нельзя понять в полной мере и вне контекста современных, т е. относящихся к 1910-1930-м годам, русских и европейских школ живописи и поэзии. Порою страницы до произведений напоминают живописные полотна неоромантиков — как в сцене в бильярдной в «Вечере у Клэр», где лица игроков словно выхвачены несколькими мазками из густого синего дыма над сукном. Но вот в этом же романе возникает, рожденный воспаленным воображением героя, образ его вечной любви — Клэр, лежащей на диване на фоне петуха на рисунке, Дон-Кихота на ковре, Леды и лебедя на стене. И вдруг мы видим, как Клэр летит над городом вместе с этими петухом, Дон-Кихотом, Ледой и лебедем, вместе с героем и его няней, как «ее ноги в черных чулках плывут по воздуху, как по воде», а вокруг нее город, а за городом Россия, а за Россией весь огромный мир. Трудно оценить в полной мере характер этой картины, если забыть о Шагале, если не соотнести ее и с теми видениями, что рождались на страницах сюрреалистических стихов Бориса Поплавского и французских поэтов бретоновской школы. А затронув тему сюрреализма у Газданова, нельзя не дочитать всю сцену с летящей Клэр до конца: «И опять я видел бледное лицо отдельно от тела, и колени Клэр, словно отрубленные чьей-то рукой и показанные мне… И я смотрел в это лицо, как глядел бы в паноптикуме на говорящую голову, окруженную восковыми фигурами в странных костюмах, нищими, бродягами и убийцами». Эта зловещая сцена явно сродни появившимся лет на десять раньше стихотворениям Гумилева «Заблудившийся трамвай» и Ходасевича «Берлинское», где возникают полные грозных предчувствий сюрреалистические картины, построенные, как и эта, вокруг образа отрубленной головы.
И эта сцена в первом романе Газданова, и страшный призрак Александра Вольфа, и мотив убийства, неизменно кочующий из одного газдановского произведения в другое (а подобные примеры можно продолжать) — все это говорит о катастрофичности сознания, проявляющейся во всех ипостасях творчества писателя и открывающей в нем одну из важных черт духовного опыта его поколения. Отсюда лучи идут и к Поплавскому, и к Набокову, и к Ю.Одарченко, и — на другом берегу русской литературы — к обэриутам.
«НАСКВОЗЬ МУЖЕСТВЕННЫЙ МИР» АЛЕКСАНДРА ГИНГЕРА
Передо мной — две книги, два памятника уходящим поэтам. Первая — прощальная, вышедшая в Париже в 1949 году книга избранных стихов Довида Кнута[482], в том же 49-м уехавшего навсегда из Парижа в Израиль. На одной из последних страниц высится тщательно выстроенная, причудливая колоннада выходных данных (ими не мог не восхититься Я.Цигельман в своей статье [483] о поэте). На втором, неприметном, «полуподвальном» этаже этой затейливой архитектурной постройки читаю скромную запись: «Корректуру правил Александр Гингер».
Открываю вторую (вышедшую незадолго до первой) книгу — антологию стихов русских зарубежных поэтов «Эстафета» [484] — и вижу, что весь этот сборник, объединивший произведения многих известных поэтов, предваряют вынесенные на фронтиспис строки из стихотворения того же Александра Гингера: «Я сойду, отдавши эстафету / Новым слугам прелести земной».
Кто же он, этот поэт, не чуравшийся черной литературной работы (был отличный, говорят, корректор) и оставивший стихи, давшие ему право говорить от имени целого поэтического поколения? Биографических сведений о нем сохранилось немного, да он и не придавал им никакого значения, подчеркнуто отстраняя свой путь в поэзии от подробностей каждодневной жизни. Потому и дышит такой иронией его единственная «Автобиография» — написанное в 1924 году под этим названием стихотворение «без метра» с посвящением Сергею Шаршуну: