симпатичный раздолбай где-то шатался по друзьям или по девушкам, пришел домой, а дома нет. Дом обиделся и улетел, на его месте дыра. И он начинает искать этот дом…
После двух бутылок коньяка я был в таком восторге, что с трудом удерживал слезы. Настолько это было в контрасте с тем, что меня так долго плющило, в контрасте со звериной серьезностью казенной литературы, которая требовала лжи, и со звериной серьезностью антиказенной, которая требовала правды, но уж до того неартистичной… Должно было пройти много лет, прежде чем я решился написать, что у искусства два врага: первый – ложь, второй – правда.
После этого я прочел почти все им опубликованное и даже еще не опубликованную «Лестницу», в которой герою никак не удается спуститься по лестнице, и всюду меня восхищала фантазия, множество прелестных деталей, но после «Снюся» я Житинским так восторгался, что, похоже, поднадоел ему серьезными разговорами, хотя писателю вроде бы не может не льстить, когда о его вещах говорят столь серьезно. Мне казалось, что его замыслы могут быть развернуты в более глубокие и масштабные символы, чем он это делает своими милыми концовками. Впрямую я ему этого не говорил, но от него наверняка не укрылось, что «Снюсем» я восхищался более пылко и подробно, а однажды еще и подарил ему раздобытый в «Старой книге» том Метерлинка. И однажды, застрявши в ночном такси перед уходившей в туманную высь громадной пластиной разведенного Литейного моста, мы высказали друг другу ту пьяную правду, которая на следующий день уже не кажется правдой. Я сказал ему: «Ты, Моцарт, недостоин сам себя», а он спросил: «Зачем ты разрушаешь иллюзии? Я за свои иллюзии буду бороться».
После этого я перестал ему надоедать, и отношения наши от этого только улучшились. А когда моя «Исповедь еврея» получила Набоковскую премию на конкурсе анонимных рукописей, именно Житинский предложил ее издать в своем «Новом Геликоне» и даже написал в предисловии важные слова, которые я привожу не потому, что они лестны для меня, а потому, что они характеризуют самого Житинского. Он написал, что Мелихов заглядывает туда, куда мы предпочитаем не смотреть, зная, что ничем хорошим это не кончится. Этим он выразил не только мое кредо, но и свое. Я считаю, что наша психика дана нам, чтобы защищаться от правды, а потому наиболее пристально надо вглядываться туда, куда смотреть не хочется. А Житинский, мне кажется, тоже прекрасно чувствовал трагизм жизни, но также прекрасно понимал, что, если будешь в него вглядываться, то как художник, может быть, и вырастешь, но заплатишь за это утратой множества жизненных радостей. А заодно, возможно, и любовью своих читателей.
И в отличие от своего Снюся Житинский сумел обуздать свой дар, он не позволил ему погружаться в те черные бездны, откуда уже не выберешься таким же веселым, обаятельным, влюбчивым и жизнелюбивым. А Саша в отличие от многих из нас умел увлекаться реальной жизнью.
Когда мы с «Исповедью еврея» ездили в Гетеборг на книжную выставку, он не выпускал из рук видеокамеру, их тогда еще было мало. Он, как мальчишка, все подряд ею снимал – с таким фильтром, с сяким фильтром… Когда появилась возможность издавать книги, он первый открыл издательство, и не лень ему было разбираться и с типографией, и с рынком, а рынок был еще довольно опасный, если ты продаешь книгу по цене, которая не нравится неким серьезным людям, могут подойти и серьезно предупредить тебя, что будь-де поосторожней, не зарывайся. Я его спрашивал: «Как с ними общаешься?» Он – «нормально совершенно».
Потом вдруг выясняется, что издательство разоряется, его вызывают в какой-то суд, где-то склад водой залило, – и опять никакого трагизма. В другой раз у него украли оборудование, компьютер, тогда это была большая редкость, – подвели машину, выдернули решетку при помощи троса, забрались и вынесли все его имущество, – и он тоже рассказывал об этом совершенно без надрыва. Ну да, задолжали, да, кредиторы, да, банкротство, но хочу в Финляндии немножко отдохнуть, – всегда от него исходило ощущение покоя, обаяния и умения жить, не превращая жизнь в трагедию.
Умение не превращать жизнь в трагедию – драгоценное для человека качество, а вот для писателя оно опасное. Однако сказать, что́ правильнее, – выбрать жизнь и свой талант использовать для ее украшения или смотреть в бездны, переплюнуть Маркеса, переплюнуть Фолкнера и быть при этом несчастным человеком, – что лучше, я не знаю. Житинский выбрал счастье, он щадил и себя, и читателя. И остался блистательным, легким, обаятельным, и мне всегда как-то радостно было о нем вспоминать. И мертвым я представить его не могу, на гражданской панихиде я даже не стал подходить к гробу, постоял за спинами.
Хотя потом одна его молодая сотрудница сказала, что на переговорах с кредиторами он иногда выглядел не лучше.
В последние годы он серьезно хромал, ходил с палкой, что-то у него творилось с бедренным суставом, надо было оперироваться, но он и об этом говорил без малейшего трагизма. «Оперировать надо?» – «Прооперирую как-нибудь».
В последний раз мы встретились с ним в нашей творческой поликлинике. Он как раз готовился к операции с этой самой ногой, и его отправляли на кардиограмму. И сначала не туда направили, потом туда, но не в то время… И мы очень мило с ним болтали, бродя из кабинета в кабинет, и в последнем ему наконец объявили: «Приема нет». То есть напрасно он приезжал. И опять ни малейшего раздражения, пафоса: «Почему вы не бережете мое время?!» – а только вздох: «Ну что же вы так…» Но мы и впрямь, можно сказать, приятно провели время, шатаясь по кабинетам, – такое только с Житинским было возможно.
И вот пожали мы друг другу руки, он пообещал подарить вторую часть своей «Лестницы»… Но с собой у него была только «Избранная проза» – «Сказки времен империи» (М.; СПб., 2011), изданные к его семидесятилетию. И вот я перечитываю любимого «Снюся». И убеждаюсь, что Саша уже тогда все знал о природе своего дара. Вот его герой дает первый сеанс внушенного сна для телезрителей (прежде он развлекал только знакомых).
«Я в тот миг любил сограждан. Между прочим, это необходимое условие того, чтобы сон дошел, но далеко не достаточное».
И далеко не для всякого художника: многих, и очень крупных, послал на землю Бог гнева и печали, они предпочитают бичевать.
И еще.
«Мне хотелось, чтобы окружающие как-то менялись от моих сновидений, становились лучше, добрее, честнее».
Становятся ли люди лучше от трагического искусства, большой