Обратим внимание — со второй строки отрывка начинается тютчевский мотив бездны, зияющей под покровом этого мира. Но если для Тютчева зов бездны приносит в мир тревогу «ночной души», явственно доносясь, как только завоет «ветр ночной», как только померкнет день и «ночь хмурая, как зверь стоокий / Глядит из каждого куста»,— то поэту XX века не надо ждать наступления ночи, в любой подробности самого обычного «денечка» ему открывается «бездны тень». Имя Тютчева немало значило и для Ходасевича, в нем нашел он — как и позднее Одарченко — своего предшественника, бьющегося душой «на пороге как бы двойного бытия», неизменно прозревающего за гармонией — хаос, за твердью — бездну. Именно об этом писал он в стихотворении «День» (1921), создавая поэтическую картину, с которой явно соотнесен «Денечек…» Одарченко. Ведь здесь, в стихотворении Ходасевича, ощущение «двойного бытия» в «усыпительном покое» солнечного дня обретает зримые очертания, воплощаясь в фигурки кишащих на улицах и в домах залитого солнцем города «бесов юрких», словно соскочивших с картин, что висели в ателье Одарченко одно-два десятилетие спустя (преемственность, значит, здесь могла быть лишь противоположной): бесы здесь и афиши расклеивают, и скатываются по крыше к людским ногам, и ловят мух, и танцуют и т. д. А далее, в двух завершающих строфах, идут тревожные размышления поэта о непрекращающейся бесовской кутерьме сегодняшнего дня, отделившего человека прочным панцирем от духовных пространств бытия:
И, верно, долго не прервется
Блистательная кутерьма,
И с грохотом не распадется
Темно-лазурная тюрьма.
И солнце не устанет парить,
И поп, деньку такому рад,
Не догадается ударить
Над этим городом в набат.
Взаимодействие стихотворений, созданных Ходасевичем и Одарченко, весьма показательно. У обоих поэтов «бездны тень» присутствует в сегодняшнем мире, оказывающемся прибежищем хаоса (у Ходасевича это названо «кутерьмой», у Одарченко — «дребеденью»). Это объединяет две поэтические картины в их соотнесенности с художественным миром Тютчева, для которого ночные голоса бездны резкой диссонирующей нотой вторгаются в картину безмятежного, светлого дня, нарушая его гармонию, напоминая о шевелящемся под ним хаосе. И у Ходасевича, и у Одарченко этот, идущий от Тютчева поэтический мотив получает новую интерпретацию (хаос, бездна как принадлежность сегодняшнего дня), говорящую о важной черте сознания человека XX века, для которого гармония в этом мире уже невозможна, недоступна. Но точно так же показательна и дистанция в интерпретации этого мотива между двумя поэтами — представителями разных литературных поколений. Обратим внимание на завершающие строки стихотворения Ходасевича: мир для него — «темно-лазурная тюрьма», непроницаемой стеной отгородившая человека от сферы духа, и стену эту не так легко сокрушить. Именно поэтому в последних строках «Дня» поэт бьет тревогу, говорит о набате, который должен, пока не поздно, ударить над городом — ведь душе человеческой (а значит, и поэзии) необходимо взорвать этот мир, эту стену, чтобы обрести свободу и гармонию. Иная, гораздо более безотрадная картина предстает в стихотворении Одарченко — в последней строке здесь возникает образ уже не «тюрьмы» (как у Ходасевича), а «гроба», в котором «и тесно, и темно». Смысл этого образа получает окончательное развитие в следующем стихотворении сборника — «Есть совершенные картинки…» — где поэт прямо пишет: «Когда в стремительной ракете / Решив края покинуть эти / Я расшибу о стенку лоб, / Поняв, что мир — закрытый гроб». «Мир — гроб » — эту крышку уже не открыть, эту стену не взорвать — именно поэтому и не звучит в завершающих строках стихотворения Одарченко — как звучал у Ходасевича — тревожный голос набата: поздно, теперь уже «все равно». Возникновение этого образа выразительно говорит о том, как решительно в творчестве Одарченко русская поэзия пошла по пути развития тютчевского мотива «покрова» и «бездны», выходя на новый уровень человеческой трагедии.
Поэзия автора «Денька» взаимодействует с творчеством Ходасевича и в ином плане: здесь высвечивается один из истоков сюрреализма Одарченко — говоря точнее, исток национальный, не связанный исключительно с опытом французских сюрреалистов и их предшественников (Бодлера, Лотреамона и др.). В этом смысле заслуживает внимания преемственная линия, соединяющая трех русских поэтов в воплощении одного и того же трагического мотива. В 1921 г. Н. Гумилев создает одно из самых загадочных своих произведений — «Заблудившийся трамвай», где мистическое стремительное путешествие на трамвае сквозь времена и пространства приводит героя в зеленную — и возникает подлинно сюрреалистическая, полная грозных предчувствий, картина: здесь «вместо капусты и вместо брюквы / Мертвые головы продают», здесь «В красной рубашке, с лицом как вымя, / Голову срезал палач и мне, / Она лежала вместе с другими / Здесь, в ящике скользком, на самом дне». Это обращение основателя акмеизма, одного из лидеров петербургской школы русской поэзии к возможностям сюрреализма было, возможно, и неожиданным, но вполне закономерным: в поворотный момент и национальной истории, и своей собственной судьбы поэт искал новые пути творчества, адекватные вызовам времени. За этими поисками стоял и опыт новейшей русской поэзии, и открытия европейского авангарда. Заметим, что и среди мастеров петербургской школы Гумилев был не одинок в этих поисках, выводящих за пределы традиции. Через два года после появления «Заблудившегося трамвая» Ходасевич, уже в эмиграции, пишет «Берлинское», где возникают фантасмагорические образы, поразительно совпадающие со строками из стихотворения Гумилева: герой, глядя из-за столика кафе на окна проплывающего мимо трамвая, вдруг видит отразившуюся в них «отрубленную, неживую, / Ночную голову мою». А четверть века спустя другой поэт русского изгнания, Одарченко, в стихотворении «Как бы мне в стихах не сбиться…» (оно уже цитировалось) создает вполне близкий двум предыдущим образ: «Я прикован к гильотине, / Голова моя в корзине…». Пути трех поэтов здесь явно соединяются: и по выходу творчества в область сюрреалистического видения, и по трагическому (а в случае с Гумилевым и, в определенной мере, с Одарченко — пророческому) смыслу этих образов. Если же задуматься о преемственной линии, соединяющей эти стихотворения, то нельзя, прежде всего, исключить предположения, что «Берлинское», написанное Ходасевичем в 1923 г., создано не без воздействия «магического», как называл его (если верить воспоминаниям очевидцев) сам автор[531], стихотворения Гумилева. Что же касается Одарченко, то оба стихотворения старших мастеров были, несомненно, ему известны. Понятно, что подлинное значение этой преемственной цепочки образов явно шире самого факта прямого воздействия одного поэта на другого: здесь высвечивается одна из линий исторического движения русской поэзии в 1920-1940-е годы, воспринявшая и родственные (и далеко не случайные для нашей литературы этого времени) содержательные мотивы, и объединяющий разные поэтические миры путь художественных поисков — путь сюрреализма. Размышляя о взаимодействии поэзии Одарченко с творчеством современных ему русских поэтов, стоит заметить, что не случайно, видимо, Г. Иванов одним из первых заметил нового поэта. Здесь, скорее всего, сказалось не только острое чутье на истинную поэзию, но и осознание своей внутренней близости многому из того, что писал автор сборника «Денек». Действительно, откроем вышедший в 1938г. «Распад атома» Г.Иванова (произведение, названное Ходасевичем «поэмой в прозе») — мы увидим здесь немало родственного стихотворениям Одарченко — то же обращение к сюрреалистической поэтике сновидения; ту же демонстрацию низших этажей, глухих углов человеческой души, ее распада, «безобразия» и распада мира: «…душа, как взбаламученное помойное ведро — хвост селедки, дохлая крыса, обгрызки, окурки, то ныряя в мутную глубину, то показываясь на поверхность, несутся вперегонки. Я хочу чистого воздуха. Сладковатый тлен — дыхание мирового уродства — преследует меня, как страх». Читая строки Одарченко, полемически противостоящие предшествующей литературе, тем традиционным ее устоям, которые Ходасевич называл «пушкинским домом» русской культуры, можно вспомнить, что чуть раньше, в «Распаде атома» прозвучали уже отчаянные вопросы-восклицания: «Пушкинская Россия, зачем ты нас обманула? Пушкинская Россия, зачем ты нас предала?». Нет, стало быть, причин исключать здесь и момент влияния. В то же время, небезосновательно и наблюдение Г. Струве, заметившего, что в поздней поэзии Г. Иванова заметно уже влияние Одарченко[532] — это, действительно, можно подтвердить, называя такие стихотворения Г. Иванова, как «Снова море, снова пальмы…», «Голубая речка…», «Жизнь пришла в порядок…» и многие другие.