Наконец, Хвостов был одним из создателей культа Суворова в русской литературе (он до конца жизни печатал свои воспоминания о полководце, публиковал его письма, консультировал биографов Суворова). Великого военачальника он зовет в своих стихах полубогом, проповедником славы, главой победоносных сил, возвращающим на троны царей и низводящим их с престолов, истинным христианином, героем в борьбе с суровым роком, провидцем, которому открыты «хартия судеб» и «грядущих дел поток». Свою близость к Герою Дмитрий Иванович превращает в важную составляющую собственного поэтического образа (ехидный Дмитриев прекрасно знал, как больнее всего задеть своего оппонента). Он посвящает великому дяде свою лиру, называет его своим священным благодетелем и причиной всех своих радостей. Самыми счастливыми моментами своей жизни он считает те, когда «наперсник гордыя Беллоны», среди «побед толиких», «как друг», внимал его «лирный глас».
Иначе говоря, Суворов для Хвостова не абстрактный герой, но часть его собственной жизни и связующее звено с судьбой российского государства и чуть ли не всей Европы. Он зовет его «мой» (его конкурент по гимнам Суворову Державин такого себе позволить не мог). Вот спустя 15 лет после смерти полководца в Петербург прибывает с дарами Америки корабль Российско-американской компании «Суворов». Хвостов немедленно откликается на это событие стихами, посвященными своему кумиру – кораблю (чуть не сказал: «пароходу») и человеку:
Герой молниеносных взоров,
Чудесный мой орел, Суворов,
Оставя грозной океан,
Над славною Невой летает,
Уже с когтей своих бросает
Избытки чужеземных стран [I, 239].
В этой воистину хвостовской метаморфозе (они у него были не только в притчах) Суворов становится кораблем, который тут же превращается в когтистую птицу, парящую над славной рекой и бросающую американские дары российскому императору (в примечании к последнему стиху говорится: «Из числа привезенных на корабле “Суворов” товаров, для продажи, Компания удостоила некоторые поднести ЕГО ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ» [I, 312]). Связь между образами здесь не «натуральная», а, я бы сказал, эмоционально-аллегорическая. Они бы, я думаю, понравились князю Александру Васильевичу, любившему в своих речах и поведении сочетать несочетаемое.
Вообще давно уже следует отказаться от обидного для памяти Дмитрия Ивановича и противоречащего исторической истине представления о том, что Суворов относился к стихам своего верного племянника иронически, называл его Митюхой Стихоплетовым (прозвище, восходящее, я думаю, к апокрифическому стиху «Суворов мне родня, и я стихи плету») и на смертном одре (умирал князь Италийский, как известно, на руках Дмитрия Ивановича) завещал верному другу не писать больше стихов. «Увы, – якобы вздохнул Хвостов в ответ на это завещание, – хотя еще и говорит, но без сознания, бредит!» [Бурнашев: 36]. Это несомненная клевета, выдуманная насмешниками Хвостова и разнесенная по миру легковерными любителями анекдотов, не знавшими даже имени-отчества жены стихотворца, суворовской племянницы[76]. У истоков мифа о Митюхе Стихоплетове, очевидно, лежит история о последних днях князя Италийского. Близкий к Хвостову епископ Евгений (Болховитинов) вспоминал, что умирающий Суворов якобы сказал племяннику: «Митюшка! Не черти на моей гробнице стихами, а разве напиши только: здесь лежит Суворов» [Евгений 1870: 763] (возможно, что сам Хвостов эту историю и рассказал преосвещенному Евгению). Иными словами: не надо громких од, друг мой; достаточно краткой «римской» эпитафии.
Скорее всего, знаменитая надпись на гробнице полководца была предложена не Державиным (версия Я.К. Грота), а самим Хвостовым, распоряжавшимся похоронами Суворова (как недавно было установлено, эта надпись Суворову – парафраз латинской эпитафии первому покорителю Альп Ганнибалу Карфагенскому: «Здесь лежит Ганнибал» – Hannibal hic situs est [Душенко: 604]). В заметке «О краткости надписей» (впервые: «Друг Просвещения», 1804) Хвостов писал:
В Санкт-Петербурге в Александровской Лавре на месте, где погребен победитель турков, низложитель Польши, спаситель Италии, сказано: «Здесь лежит Суворов».
Ничто не может быть простее и величественнее таковых надписей. Истинная слава умственна и не требует пышных украшений; она светоносна сама по себе. ‹…› Нет нужды изъяснять ни о чинах, ни о военачальстве покойного Генералиссима: ибо в уме любопытствующего видеть его гробницу одно время рождает память о его нравах, и суровой жизни, и победах. Если кто не одарен душою, способною постигать Перикла, Суворова, Кессаря и Тасса, того и длинные повествования не просветят [Хвостов 1999: 183].
Хвостов такой душой был одарен. Он умел быть не только витиевато благодарным, но и лапидарно признательным. Напомним заключительные строки из посвященного Суворову «Отрывка» 1799 года:
Мой разум удивлен, мое в восторге чувство,
Не знает где найти дар нужный и искусство,
Чтоб громку песнь гласить. – Что мне теперь начать?
В горящей ревности пред ПАВЛОМ отличиться,
Царя благодарить Суворовым гордиться,
О подвигах Его стихами замолчать[77].
Для классициста Хвостова краткость была любезнейшей сестрой таланта. Державин как-то написал ему о трех признаках истинного достоинства поэтов: «1) когда стихи их затверживаются наизусть и предаются преданием в потомство; 2) когда апофегмы из них в заглавии других сочинений вносятся; и 3) когда они переводятся на другие просвещенные языки» [Державин: VI, 175].
Хвостов был уверен, что его творчество удовлетворяет этим критериям, но публично о своих стихах высказывался более скромно:
Надеюсь, – может быть, в числе стихов моих
Внушенный Музами один найдется стих;
Быть может, знатоки почтут его хвалами,
Украсят гроб певца приятели цветами
И с чувством оценят не мыслей красоту,
Не обороты слов, но сердца простоту [III, 43][78].
Впрочем, говоря в «Автобиографии» о своем вкладе в русскую поэзию, Дмитрий Иванович с удовлетворением замечал, что не один, а многие его стихи «были употреблены эпиграфами к разным книгам» и стали апофегмами, вроде надписи князю Кутузову «тот жив, безсмертен тот, отечество кто спас», которая «у многих на табакерках была вырезана» [Сухомлинов: 528][79]. Речь идет о четверостишии Хвостова, напечатанном в апрельской книжке «Вестника Европы» за 1813 год под названием «П.И. Голенищеву-Кутузову на смерть Ген. Фельдм. К. Смоленскаго»:
Пусть праведну печаль Росс каждый разделяет,
Твой стон геройский дух во гробе возмущает.
Не верь молве, что век Смоленского погас:
Тот жив, безсмертен тот, отечество кто спас.
Приятель Хвостова епископ Евгений называл «нeоспоримым доказательством превосходства» этой «епиграммы» «принятие последняго стиха в надпись над бюстами и медалионами» [Евгений 1868: 146]. Еще одна краткая сентенция Хвостова, согласно его воспоминаниям, была увековечена «на портрете Державина, при издании Ключа к его сочинениям Николаем Федоровичем Остолоповым, 1822 года» [Сухомлинов: 528]. Действительно, портрет «певца Фелицы» в этом издании сопровождался анонимным стихом: «Постиг, изобразил Екатерину, Бога» [Остолопов 1822]. Этот стих был заимствован издателем из хвостовской «Надписи к портрету его превосходительства Гаврила Романовича Державина», опубликованной без указания авторства еще в 1796 году в журнале «Муза»:
Се зришь Державина: исполнен дара многа,
Богатый чувствием и пламенный певец
Стяжал парнасских дев безсмертия венец,
Постиг, изобразил Фелицу, Бога [Колбасин: 46][80].
Этот стих остался в памяти потомков (хотя и утратил связь с именем сочинителя). Много лет спустя о нем вспоминал один ворчливый критик: «Кажется совершенно несправедливою надпись к портрету Державина: “Постиг, изобразил Екатерину, Бога”. Екатерину постигнуть и изобразить он мог; но постигнуть Бога, изобразив Его в стихотворении?» [Лайбов: 118].
У Хвостова, надо сказать, был ответ на этот риторический вопрос.
Король сардинский, спустя несколько времени, захотел усугубить свою милость к нашему Автору и умножил российский его герб включением головы мавра и латинскою надписью: за храбрость на альпийских горах.
«Автобиография» графа Д.И. ХвостоваВот арап! А состязается – с Державиным!
В.В. Маяковский«Подражать Державину, – писал один из первых биографов графа, – было любимою мыслью Хвостова. Таким образом написал он много од, в том числе и оду Бог, Вельможу и друг., заимствуя даже самыя заглавия у Державина» [Колбасин: 151][81]. Только, скорее всего, любимой (или тайной) мыслью Дмитрия Ивановича было не подражание, а самое настоящее соперничество. Хвостова можно назвать тем самым поэтом-«эфебом», перелицовывающим в порыве самоутверждения сочинения влиятельного предшественника, о котором писал многоученый Гарольд Блум в книге «Страх влияния». Да, и слабые поэты (точнее, считающиеся слабыми) способны испытывать этот страх. Может быть, даже чаще, чем сильные.