На протяжении всех этих дней интеллигент-коммунист Касснер не раз на очной ставке с самим собой возвращается к «проклятым вопросам». Но для него они не содержат ничего неразрешимого. Зачем его жизнь и зачем смерть, ежели она настигнет преждевременно, – это ему, твердо и навсегда выбравшему свой лагерь в схватке человечности и человеконенавистничества, сошедшихся лицом к лицу, давно ясно и не нуждается в перепроверке. Важнее другое – как и в худших муках не поступиться обретенным высоким смыслом жизни. Как не дрогнуть и не сломиться, не поддаться ни слабостям истерзанного тела, ни особенно слабостям духа? В кромешной тьме заточения, где перепутались день и ночь и куда не проникает ни один ободряющий человеческий звук, разум постепенно меркнет. Бредовые видения грозят затопить все внутреннее пространство личности. Пробуждается дремлющий в недрах психики хаос, и Касснер долгими часами напрягает до предела волю, чтобы снова его обуздать. Ряд страниц повести напоминает запись кошмарных «снов наяву», столь привлекавших сверстников Мальро – сюрреалистов. С той, однако, существенной разницей, что для него это не прозрачные воды из родников духовности, а взбаламученная гниль, поднятые со дна осадки болезненного распада. Одолеть этот натиск бесов безумия, сохранить ясность мысли и тем сохранить себя Касснеру позволяет не просто выдержка. Он испытывает причастность к боевому содружеству, даже будучи от него отгорожен тюремными стенами. Воспоминания о близких, семье и собратьях по делу, разбросанных в самых разных уголках земли; нацарапанные на камне надписи предшественников по камере (он присоединит от себя еще одну, примечательную: «Мы с тобой»); отысканная после множества неудач возможность простучать соседу и разобрать выстуканное тем слово «товарищ» – все это незримо проникает в пустоту каземата. И сплетается в сеть братских уз, которая удерживает заключенного от провала в бездну умопомрачения. «Годы презрения» – еще одна книга о подвиге в единоборстве с Судьбой, представленной на этот раз посланцами хаоса, обитающего в бессознательном подполье личности. К этой повести вполне приложимы слова Мальро, сказанные по иному поводу: «Гуманизм – это право сказать: “Я отверг то, чего желало сидящее во мне животное, и я сделался человеком без помощи богов”» («Размен абсолютного»)[64]. Следует только добавить: с помощью революционного «братства мужественных».
Позже у Мальро явно испортились отношения с этой его повестью: он стеснялся ее, точно ребенка, прижитого в грехе, и сорок лет подряд запрещал перепечатывать. И причины тут, видимо, не только в том, что она писалась в спешке, по рассказам из вторых рук, частично смахивала на сюрреалистскую «запись снов», а частично – и не в свою пользу – на лирические репортажи Сент-Экзюпери, что, наконец, ее революционный гуманизм вскоре стал для Мальро неприемлем. Даже в момент, когда она ложилась на бумагу, она едва ли казалась самому писателю сколько-нибудь полно вбиравшей его взгляды и настроения. Но, в конце концов, это сугубо личное дело Мальро. Все то, что он оставил при себе и что может быть предположительно восстановлено по другим источникам, не меняет самой книги, продолжающей свою независимую жизнь, хотя это умолчание, бесспорно, вписывается в его интеллектуальную биографию, позволяя понять иные из ее будущих резких перепадов.
Еще раз, после «Удела человеческого», подтвержденное в «Годах презрения» открытие «революционной соборности» как источника гуманистических ценностей и вместилища обретенного заново смысла отдельной жизни и составляет, собственно, внутреннее, духовное содержание прихода Мальро в лагерь сражающейся демократии. Навстречу революции его, да и многих других интеллигентов-«попутчиков» его поколения, толкала, среди прочего, прежде всего и сильнее всего нужда нравственно «оправдать» свое существование, потребность выбраться из морально-философских затруднений «смыслоутраты», вызванной «смертью Бога». Понятие «попутчик» в этой его разновидности можно было бы кратко расшифровать, сказав, что он по преимуществу искатель возмещения обветшавшей и износившейся вере на дорогах истории, этико-метафизический спутник революции.
В середине 30-х годов Мальро иной раз рисовали без пяти минут коммунистом. Потом, когда он этих оценок не оправдал, на него очень рассердились. Сердиться надо было – помимо открывшегося в самой истории, и не ему одному, хотя ему раньше многих, – скорее на собственный недостаток трезвости. Ни коммунистом, ни марксистом Мальро, конечно, не был, а был именно «попутчиком». Попутчик идет с теми, к чьему шагу подстраивается, до определенного рубежа, а потом перестает им быть: либо вливается в их ряды, либо сворачивает на свою отдельную дорогу. Отрезок пути, пройденный Мальро рядом и подчас в ногу с коммунистами, способствовал плодотворному раскрытию и его писательского дара, и гуманистической предрасположенности его воззрений. Но корни этих последних оставались прежними. Западный левый интеллигент, каким был Мальро, присоединялся к коммунистам постольку, поскольку видел в их «энергии, поставленной на службу справедливости» («Антимемуары»), мощный заслон против общего врага – рвавшегося к власти, а в ряде стран и дорвавшегося до нее фашистского изуверства. Однако сплочение против этой угрозы не стирало разницы между двумя пониманиями самого гуманизма, и это неизбежно должно было обнаружиться после войны, когда непосредственная опасность миновала.
У этой встречи на историческом перекрестке лишь частично совпадавших устремлений, помимо уровня собственно политического, был и другой, философски-миросозерцательный. В случае – и в глазах – Мальро второй был, бесспорно, главенствующим и определяющим. К коммунизму и к прокладывающей ему дорогу революции с ее суровым и праздничным братством Мальро, как и других схожих с ним мастеров культуры, притягивала, в частности, жажда отыскать – после блужданий в пантрагических тупиках тоскующего по прошлому безбожия – «последнее преображение христианского мифа… облаченного на сей раз в славянскую страсть к братству»[65]. Согласно Мальро, у коммунистов есть оснащенная аналитикой доктрина, для него неприемлемая, и есть «миф» – очередное преломление вековечной мечты о совместной победе над Судьбой. В эсхатологическом уповании страждущих, а не в выкладках учения пролетарии XX века и черпают себе духовную поддержку, как некогда черпали ее в раннем христианстве рабы. После одного из выступлений Мальро в 1936 г. слушавший его Э. Мунье занес в свою записную книжку: «Мальро хочет, чтобы способность человека творить богов перешла на человека как такового, чтобы он осознал ее и применил, обожествив самого себя. Революция, следовательно, есть божественная стихия человека»[66]. «Наряду со всеми прочими значениями, – будет сказано вскоре самим Мальро в “Надежде”, – революция имеет еще и то, какое прежде имело вечное блаженство».
Но попытки истолковать революцию мифологически – недоразумение, довольно частое, хотя от этого не менее ошибочное. Коммунизм, по словам Маркса, есть «разрешение загадки истории» – именно истории, отнюдь не вечности: бытийные истины метафизики и богоискательства, пусть обмирщенного, эти заменители библейских откровений, – не по его части. Исторически мыслится в нем нравственность, социален взгляд на человека, заниматься не только природой, но и духом предоставлено науке. Здесь не онтология подчиняет себе историю, а история объясняет онтологию, как это засвидетельствовано и всем ходом философского становления самого Маркса, и последующими политико-идеологическими судьбами его учения. Сущность человека, по Марксу, «в своей действительности… есть совокупность всех общественных отношений»[67]. Что же касается бытийно-личностного смысла жизни, то Мальро и сам в «Уделе человеческом» в общем верно и внятно дал понять, как выглядит эта сторона дела в свете коммунистической революционности: смысл обретается, если жизнь мерить своим вкладом в историческое освобождение всех и вместе со всеми – самого себя.
Если же про запас держать еще и переиначенную на светский лад религиозную мерку[68] и подходить, следовательно, к этой всепроникающей историчности с «богоискательским» запросом, то заведомо неизбежна путаница. И рано или поздно – неудовлетворенность, разочарование в своих же собственных неоправданных надеждах. В какой-то момент иным «метапрактикам», томящимся по «священному», может, правда, показаться, они могут себе внушить, на худой конец из тех или иных побуждений сделать вид, будто они получили желаемое. Однако такие хрупкие самообольщения всегда недолговечны.