Оканчивается стихотворение появлением своего рода книги бытия — образом лавра. Шелест его листьев подобен шелесту переворачиваемой страницы. И как это движение является знаком жизни, ее временного, непостоянного начала, так выжженная балюстрада является знаком постоянства и вечности. Снова мир дан как формула единства вечного и временного. Другой вариант этой формулы — финальные две строки. Колизей сравнивается с Аргусом, стоглазым стражем, который стерег, согласно античной мифологии, превращенную в корову Ио. Образ Колизея вторит образу лавра. Подобно булыжнику, он пропускает сквозь себя жизнь — проплывающие облака. Череп — это «остов» вечно бодрствующего Аргуса, в чьих глазах продолжает совершаться жизнь «стада». В то же время то, что должно было стать воплощением вечности (Колизей), было осмыслено лирическим субъектом как воплощение смерти (череп).
IV
Две молодых брюнетки в библиотеке мужа
той из них, что прекрасней. Два молодых овала
сталкиваются над книгой в сумерках, точно Муза
объясняет Судьбе то, что надиктовала.
Шорох старой бумаги, красного крепдешина,
воздух пропитан лавандой и цикламеном.
Перемена прически; и локоть — на миг — вершина,
привыкшая к ветреным переменам.
О, коричневый глаз впитывает без усилий
мебель того же цвета, штору, плоды граната.
Он и зорче, он и нежней, чем синий.
Но синему — ничего не надо!
Синий всегда готов отличить владельца
от товаров, брошенных вперемежку
(т. е. время — от жизни), дабы в него вглядеться.
Так орел стремится вглядеться в решку.
В четвертом стихотворении вычитываются три образных слоя. Первый включает в себя образы двух женщин над книгой. Во втором ключевую роль играют образы Музы и Судьбы. В третьем — коричневый и синий глаз. Все три слоя связаны. Для того чтобы вычленить лирический сюжет стихотворения, необходимо увидеть эту связь.
Прежде всего, обращает на себя внимание образ книги. Он является центром происходящего вокруг действия. Муза продиктовала Судьбе то, что должно быть записано в книгу. Но то, что записано в книгу, Судьбой же и должно быть исполнено. С другой стороны, Муза объясняет Судьбе продиктованное. Это говорит о стремлении Судьбы понять смысл продиктованного Музой.
Судьба — это тот путь, что предначертан человеку. И определяет его Муза. Судьба оказывается записанной в книгу. Книга — это образ книги жизни, книги бытия. Это подтверждает указание на старость переворачиваемых страниц («Шорох старой бумаги™»).
Образ Судьбы связан с коричневым глазом. Коричневый глаз принадлежит миру, движущейся жизни, он погружен в быт, в вещный мир: «О, коричневый глаз впитывает без усилий / мебель того же цвета, штору, плоды граната». Во-вторых, он «зорче». Зоркость противопоставлена «незрячести» предыдущего стихотворения. Вспомним, она означала невозможность вечного вглядеться в мирское. Следовательно, коричневый глаз, который зорок, находится в системе земных, вещных координат. В-третьих, по сравнению с синим глазом коричневый «нежней». Это отсылает нас к первому стихотворению, где говорилось о любви и сладости, наполняющей смертную жизнь («™тенор в опере тем и сладок, / что исчезает навек в кулисах»).
Образ Музы связан с синим глазом. Музе и синему глазу приписывается способность отличать «владельца / от товаров, брошенных вперемежку». Здесь говорится о единстве вечного и временного, реализуется один из основных мотивов. Синий глаз способен разграничить вечное и временное, идею и ее воплощение, человека и вещь. Пояснение, данное в скобках, лишь подтверждает данный тезис. Синий глаз способен различить течение времени, которое вечно, от «жизни». Знак жизни в «Римских элегиях» — это знак непостоянства и временности вещи, которая подвержена разрушению под воздействием времени. Способность синего глаза провести разграничение между вечным и временным объясняется желанием «вглядеться».
Финальный образ монеты прочитывается как образ человека. Так же, как орел стремится вглядеться в решку, вечное в человеке вглядывается в смертное, исчислимое изображенной на монете цифрой. Образ двух составляющих одного целого органично вписывается в восприятие лирического субъекта мира как единства вечного и временного. Вечное в человеке (то, что ассоциируется с орлом) всегда будет стремиться вглядеться в того человека, который принадлежит миру (решка). И в этом убеждении элегичность стихотворения, доведенная до чисто экзистенциального смысла.
V
Звуки рояля в часы обеденного перерыва.
Тишина уснувшего переулка
обрастает бемолью, как чешуею рыба,
и коричневая штукатурка
дышит, хлопая жаброй, прелым
воздухом августа, и в горячей
полости горла холодным перлом
перекатывается Гораций.
Я не воздвиг уходящей к тучам
каменной вещи для их острастки.
О своем — и о любом — грядущем
я узнал у буквы, у черной краски.
Так задремывают в обнимку
с «лейкой», чтоб, преломляя в линзе
сны, себя опознать по снимку,
очнувшись в более длинной жизни.
В пятом стихотворении сюжет переворачивается — теперь смертное вглядывается в вечное. Жизнь описывается как сон: рисуется картина «уснувшего» города. Уснувший переулок — это та же частная квартира из первого стихотворения. Звук музыки жизни наращивает на переулок «чешую», он привносит в мертвую тишину жизнь. И дом в переулке становится рыбой, дышащей воздухом, в котором не осталось живительной влаги.
Живительным «перлом» для лирического субъекта оказывается Гораций. Произнося «холодное» поэтическое слово, лирический субъект обретает способность говорить. Очевидна перекличка этого образа с «гортанью высохшего графина» из второго стихотворения.
Показательно, что «перекатывание» поэтического слова происходит сразу же после того, как «коричневая штукатурка» уснувшего переулка начинает дышать. В переходный момент преображается все: и внутренний мир лирического субъекта, и окружающий его мир.
В третьем четверостишии объясняется избранный лирическим субъектом путь. Острастка туч, неба, вечности — это попытка оставить память о себе, сделавшись бессмертным в мире идей. «Цезари» Рима добивались этого, возводя «каменные вещи». В этом образе угадывается горацианский памятник, увековеченный и русской поэзией. Лирический субъект попытке увековечить себя в мире противопоставляет усилие узнать себя в образах мира. Свое будущее он узнает у «буквы», «черной краски». Лирический сюжет выходит за рамки индивидуального прозрения собственной судьбы — речь о судьбе человека как такового. Книга, буква, начертанная черной краской, связывает, как и «слюнной раствор» второго стихотворения, жизнь смертного человека с вечностью. Когда рука выводит букву, человек преодолевает смерть, поскольку он оставляет о себе память. Книга его жизни попадает в мир идей, в котором время уже не властно.
Аналогичного эффекта добивается и тот, кто «задремывает в обнимку» с фотоаппаратом. Мотив жизни-сна обрамляет стихотворение, формирует своего рода кольцо. Вероятно, жизнь приравнивается ко сну ввиду мимолетности. Когда человек смотрит на фотографию, он, смертный, всматривается в себя вечного — такого, который не изменится. Это обратный процесс тому, что был описан в предыдущем стихотворении. Смертное всматривается в то, что замерло навсегда. «Более длинная жизнь» — жизнь вещей, римских площадей и коли-зеев. Но в то же время это и та жизнь, что запечатлена на фотографиях, в буквах. Выхваченный момент входит в вечность.
VI
Обними чистый воздух, а ля ветви местных пиний:
в пальцах — не больше, чем на стекле, на тюле.
Но и птичка из туч вниз не вернется синей,
да и сами мы вряд ли боги в миниатюре.
Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны. Дали,
выси и проч. брезгают гладью кожи.
Тело обратно пространству, как ни крути педали.
И несчастны мы, видимо, оттого же.
Привались лучше к портику, скинь бахилы,
сквозь рубашку стена холодит предплечье;
и смотри, как солнце садится в сады и виллы,
как вода, наставница красноречья,
льется из ржавых скважин, не повторяя
ничего, кроме нимфы, дующей в окарину,
кроме того, что она — сырая
и превращает лицо в руину.
Шестое стихотворение цикла открывается обращением лирического субъекта к самому себе. Это призыв почувствовать то, что незримо, — мир идей, вечности. Чистый воздух — что-то вроде идеи вещи, его невозможно ухватить живущему. Синий — цвет Музы, вечности. Птичка, как бы высоко ни залетела, потому не сможет стать синей — поскольку она живая. Так же и смертный не может быть уменьшенной копией бессмертных богов.