Роль матери Насти определена менее точно. Но можно присоединиться к предложению считать ее олицетворением потерянного прошлого или, более конкретно, погибшей дореволюционной России[215]. Когда Юлия умерла, ей было 32 года и 3 месяца — таким образом, она была почти ровесницей XX века во время написания «Котлована». В этом же ключе можно интерпретировать тот факт, что «буржуйка» вышла замуж за пролетария и осталась с ним, несмотря на его зловещие слова: «Эй, Юлия, угроблю» (457). Мотив «озверения» человека, выброшенного из общества, звучит во фразе: «Какая-то древняя, ожившая сила превращала мертвую еще при жизни в обрастающее шкурой животное» (458). Этот мотив широко развертывается Платоновым в повести «Мусорный ветер».
Появившись на строительстве котлована, сиротка Настя сразу решает, «кого она любит и кого не любит, с кем водится и с кем нет» (457), т. е. сразу определяет меру близости или дистанции по отношению к другим персонажам. Не случайно ближе всех к девочке оказывается Чиклин, олицетворение действенного начала, взявший на себя родительские функции. Он берет Настю на руки, сохраняет до утра «как последний жалкий остаток погибшей женщины» (454), и она спит на его животе, как спала у мамы. Когда заболевшая после раскулачивания Настя скучает по умершей матери, то Чиклин собирает кости Юлии, «как в мешок, в свою рубашку» (530). Это напоминает собирательную деятельность Вощева, приносящего умирающей Насте мешок с игрушками, «каждая из которых есть вечная память о забытом человеке» (533). Чиклин закутывает зябнущую девочку своей верхней одеждой и пиджаками Жачева и активиста. После смерти Насти он копает ей прочную могилу в вечном камне с гранитной крышкой, будто для сохранения ее костей до момента воскресения.
Природно-космические мотивы в «Котловане» не только представляют собой пространственно-временное обрамление действия, но и вносят существенный вклад в философское содержание повести, выполняя функцию «онтологических» ориентиров по отношению к социальному плану. Как правило, они выражают общую атмосферу происходящего или связаны с субъективным внутренним миром определенного персонажа. Подобные мотивы присутствовали уже в романе «Чевенгур», однако в «Котловане» они выступают в еще более систематическом и сгущенном виде. В этом плане повесть «Котлован» является своеобразным продолжением «Чевенгура»: за чевенгурским летом следует ночь «Котлована», за осенью — зима. В конце лета в «чевенгурском коммунизме» наступают осенние дожди, а коллективизация в «Котловане» сопровождается ветром и снегом поздней осени. В «Котловане» как будто завершается та катастрофа, которая началась в «Чевенгуре». Трагедия деревни изображается как нарушение законов природы. Когда после убоя скота становится жарко, Настя задается вопросом, «почему в колхозе зимой тепло и нету четырех времен года» (91).
Роль «планетарных» мотивов в «Котловане» и «Чевенгуре» во многом схожа, однако доминанты в двух произведениях сильно различаются. Мотив солнца — известный символ многих утопий[216] — занимает в романе «Чевенгур» центральное место, а в повести «Котлован» лишь Сафронов представляет себе будущее «в виде синего лета, освещенного неподвижным солнцем» (440). Солнце как источник животворной энергии встречается в тексте лишь один раз — оно «безрасчетно расточало свое тепло на каждую мелочь» (432). Прушевскому и Чиклину кажется, что «солнце, как слепота, находилось равнодушно над низовою бедностью земли» (444). Образ заходящего солнца передает апокалиптическую картину деревни накануне коллективизации. Стало «пустынно и чуждо на свете», и «на земле наступила сплошная тьма», только наверху «стояло желтое сияние», похожее «на свет погребения» (480–481). Вощеву страшно «смотреть глазами во мрак над колхозом» (481). В то время, когда строился плот для кулаков, «солнца не было в природе ни вчера, ни нынче» (493). Наконец «ночь покрыла весь деревенский масштаб» (495), что говорит о размерах совершающейся катастрофы.
В «Чевенгуре» сила солнца как светила «коммунизма, тепла и товарищества» противопоставляется меланхолии луны, источника света для одиноких, «бродяг и бредущих зря» (324). В «Котловане» лунный свет появляется во время затишья после вихря раскулачивания, освещая опустошенный мир: «Неясная луна выявилась на дальнем небе, опорожненном от вихрей и туч, — на небе, которое было так пустынно, что допускало вечную свободу, и так жутко, что для свободы нужна была дружба» (508).
Звездный мотив у Платонова можно понимать как «отражение глубокой вещественно-онтологической причастности человека к Вселенной»[217]. У Вощева «вопрошающее небо» светит «мучительной силою звезд» (414), и это связано с темой поиска истины. Неясная звезда, которая ближе «никогда не станет» (429), является символом бессмысленности существования для Прушевского. Его душевного оскудения и «тоски тщетности» (422) не превозможет даже «завоевание звезд» (520), отсылающее к федоровскому проекту овладения космосом. Только в воображении мужика с желтыми глазами оживает единственная в повести картина гармоничного мира: «Он видел на конце равнины лишь слияние неба с землею, а над собой имел достаточный свет солнца и звезд» (460).
В той же степени участвуют в осмыслении событий социального плана и метеорологические явления. Во время коллективизации «снег падал на холодную землю, собираясь остаться в зиму; мирный покров застелил на сон грядущий всю видимую землю» (496). Читатель догадывается, что «мирный покров» на самом деле напоминает саван, а «сон грядущий» — эвфемизм смерти. В дни раскулачивания ветер превращается во вьюгу, «что бывает, когда устанавливается зима» (502). И котлован в конце повести занесен снегом. С белизной снега контрастирует черная от крови убитого скота земля. Гамма красок повести, за исключением зловещего желтого цвета, отличается преобладанием черного, белого и серого тонов, т. е. бесцветностью.
В трагедию деревни вовлечены и животные, и вся природа. Вощеву кажется, что собачий лай происходит оттого, что собаке скучно, как и ему самому. После революции «по всей Руси день и ночь брехали собаки» (435), а потом, во время мирного труда, умолкли. Поэтому усиление собачьего лая в дни раскулачивания имеет особое значение. Собаки поддерживают томительный бабий вой, так что «в колхозе было шумно и тревожно, как в предбаннике» (495). Ночью все сидят молча у костра и слышат, «как по-старинному брехала собака на чужой деревне, точно она существовала в постоянной вечности» (499).
Особенно близкими к людям оказываются птицы, их поведение интерпретируется в антропоморфных категориях. Как замечает Вощев, птицы умели воспеть грусть природы, «потому что они летали сверху и им было легче» (420). Он слышит жалобное пение усталых ласточек, у которых под «пухом и перьями был пот нужды», и мечтает о том, как из построенного большого дома люди будут «бросать крошки из окон живущим снаружи птицам» (427). Накануне коллективизации середняк Елисей завистливо следит за отлетом ласточек и грачей и думает, что они «пожелали отбыть благовременно, дабы пережить в солнечном районе организационную колхозную осень и возвратиться потом к всеобщему учрежденному затишью» (475).
Земля и растущие на ней растения также выражают грусть существования. «Скучно лежала пыль» (413) на дороге, по которой шел Вощев. На пустыре, где должен появиться общий дом, «пахло умершей травой и сыростью обнаженных мест, отчего яснее чувствовалась общая грусть жизни и тоска тщетности» (422). В овраге около котлована «росли понемногу травы и замертво лежал ничтожный песок» (432). «Если глядеть лишь по низу, в сухую мелочь почвы и в травы, живущие в гуще и бедности, то в жизни не было надежды» (439–440).
Олицетворением гибели деревни оказываются мухи[218], появляющиеся после убоя скота во время коллективизации. При этом мухи связаны с мотивом вихря: «Мухи летели целыми тучами, перемежаясь с несущимся снегом» (503). Впервые на появление мух намекают «уныло-предвидящие глаза» (431) Пашкина, которые провидят ветры, холодные тучи и размножение комариной мелочи и болезней. Вопрос Насти, почему в колхозе зимой тепло, нацелен на парадоксальное сочетание снега и мух, формирующее образ смерти и разложения. «Они <мухи. — Х. Г.> жили себе жирующим способом в горячих говяжьих щелях овечьего тела и, усердно питаясь, сыто летали среди снега, нисколько не остужаясь от него» (503). Этот мотив настойчиво сопровождает описание деревенской жизни, в особенности — колхозного праздника после раскулачивания: «На чистом снегу, уже засиженном кое-где мясными мухами, весь народ товарищески торжествовал» (508). Заблудившаяся муха «попробовала было сесть на ледяной лопух, но сразу оторвалась и полетела, зажужжав в высоте лунного света, как жаворонок под солнцем» (511). В этом сравнении неожиданно скрещиваются две противоположные семантические линии — «мертвый» ряд лопухов, снега и луны и жизнерадостные мотивы жаворонка и солнца. Этот образ подчеркивает оксюморонное «жалобное счастье» безумно пляшущих после коллективизации колхозников, которые умерли словно от радости. Лишь постепенно, к концу повести, мотив мух исчезает из поля зрения. Последний раз он встречается в связи со «снежной метелью» — это колхозники метут снег, засиженный мухами, потому что хотят «более чистой зимы» (525).