И вот мы все призваны эту тайну разгадывать.
И как Германн, проникший в спальню графини "Пиковой Дамы", стою перед городом нашим и Всадниками его и умоляю:
И спрашивая о тайне Великую Блудницу нашу, я боюсь, как бы не произошло бы то же, что мне причудилось в летнюю белую ночь, как бы Блудница Великая красавица не оказалась бы "Пиковой Дамой". На игральной‑то карте Пиковая Дама — красавица, но вдруг "Пиковая Дама прищурилась и усмехнулась".
"Необыкновенное сходство поразило его.
— Старуха! — закричал он в ужасе"". Приблизительно те же образные соответствия бросились в глаза в 1923 году другому Иванову, Разумнику Васильевичу (1878—1945), известному под псевдонимом Иванов–Разумник. Не слишком превосходя своего однофамильца в ясности изложения (да и было ли возможно четкое и последовательное описание навязчивых, но мерцающих в петербургском тумане ассоциаций?), Иванов–Разумник утверждал: "…этот Герман — сам Петр, один из ликов его: воля, противоставленная стихии. С годами Герман измельчает и превратится в "байронического" героя "Возмездия", уже опошленного, обезволенного ("пожалуй, не было, к несчастью, в нем только воли этой…"), в затравленного и безвольного в своей борьбе со стихией героя "Петербурга"; с годами, направленными в прошлое, он вырастает до размеров "колоссального лица", побеждающего стихии, до размеров "того, чьей волей роковой над морем город основался…". Тогда вместо Германа мы получим Петра, вместо "Пиковой дамы" — написанного в те же месяцы, быть может в те же дни, "Медного всадника"" [160].
Мы уже предупреждали читателя, что весь этот фейерверк ассоциаций смог рассыпаться по страницам книг "серебряного" века лишь после того, как опера Чайковского оказала "Пиковой даме" Пушкина родственную протекцию, громко напомнив нашей культуре о существовании своей полузабытой соименницы. Однако при этом влияние оперы было столь велико, что она не только напоминала, но иной раз и невольно препятствовала воспоминанию о пушкинской повести.
В 1976 году, в и по сей день лучшем отечественном издании поэтических произведений Анны Ахматовой, было впервые напечатано следующее, предположительно датируемое 1958 годом, стихотворение:
От меня, как от той графини,
Шел по лесенке винтовой,
Чтоб увидеть рассветный, синий,
Страшный час над страшной Невой.
Готовивший книгу замечательный русский филолог Виктор Максимович Жирмунский (1891 —1971) пояснил в комментарии: "Первые строки намекают, по–видимому, на постановку В. Э. Мейерхольдом "Пиковой дамы" Чайковского в Малом оперном театре (1935), где в спальню графини спускалась крутая винтовая лестница". Но обращение к пушкинскому тексту не менее четко проясняет трагический смысл четверости–шия. Достаточно вспомнить указания Лизаветы Ивановны Германну ("В спальне за ширмами увидите две маленькие двери: справа в кабинет, куда графиня никогда не входит; слева в коридор, и тут же узенькая витая лестница; она ведет в мою комнату") и обстоятельства, при которых он этими указаниями воспользовался ("…я сейчас от нее. Графиня умерла"). Здесь, пожалуй, невозможно с точностью различить источник, к которому отсылает читателя Ахматова, — опера и повесть равновероятны [161]. Жирмунский, конечно, превосходно помнит пушкинский текст, но его культурные представления складывались в 1900—1910–е годы, и опера для него навсегда первична.
Итожа художественные достижения русского символизма в цитированной книге "Вершины: Александр Блок, Андрей Белый", Иванов–Разумник огласил заодно и важнейшие результаты, добытые культурой первой четверти нынешнего века при чтении [162]пушкинской повести: "Чайковский и Достоевский оба поняли "Пиковую даму" одинаково. Музыка Чайковского жутко вскрывает смысл пушкинского "анекдота": смерть, тлен, небытие, кошмар, марево, сон — вот его основы". Здесь точно поименованы те, кто побудил отыскать повесть в чулане с забытым книжным старьем, и точно назван главный результат ее второго рождения: общество нащупало в пустом, как казалось, "анекдоте" биение смысла.
* * *
Смысл настоятельно требовал незамедлительной интерпретации. Однако уже первые опыты интерпретаторов показали, что путь осмысления пушкинской повести будет труден и извилист, ступившего на него ожидают сладостные читательские галлюцинации и мучительное блуждание среди бесконечных миражей, показавшиеся вдали оазисы смысла будут постоянно рассеиваться по мере приближения, а при всем этом успех экспедиции вовсе не гарантирован. Вернее, если положить себе целью отыскание единственной и очевидной для всех идеи, гарантирован неуспех.
Первым литературоведом, посвятившим "Пиковой даме" отдельное обстоятельное исследование, был М. О. Гершензон. Его работа напечатана в 1910 году в четвертом томе роскошного издания Пушкина, выходившего под редакцией С. А. Венгерова. Говоря о "Порядочном человеке" Я. П. Буткова, мы приводили воззрение Гершензона на основную идею пушкинской повести, теперь остановимся на некоторых частных итогах его статьи. Ученый настаивал на искренней любви Германна к Лизавете Ивановне и повторил это утверждение, перепечатывая работу в своем сборнике "Образы прошлого" (М., 1912. С. 74). С подобным взглядом не мог согласиться литературовед А. Б, Дерман, восклицавший впоследствии в некоторой растерянности: "Умный, широко образованный человек, вероятно десятки раз перечитавший эту ясную, как день, повесть, пропагандист системы "медленного чтения" художественного произведения, при котором не должно пропасть ни одно слово текста, в ответственном издании, в предисловии к тут же помещенному произведению, вычитывает из него прямо противоположное тому, что в нем с непререкаемой ясностью сказано!" [163]
Попытка Дермана высказать свое удивление автору вызвала довольно резкую реакцию. Гершензон заявил, "что этого не может быть" и что замысел Пушкина он "изложил совершенно точно". "Мое предложение, — продолжает Дерман, — тут же разрешить спор справкой в "Пиковой даме" — он категорически отвергнул, причем смысл его отказа был тот, что незачем обращаться за справкой к таблице умножения, чтобы знать, что дважды два — четыре. Мне оставалось замолчать".
Через некоторое ("и немалое", — замечает Дерман) время литературоведы вновь обсудили проблему, и Гершензон обещал проверить свою точку зрения. В тексте статьи, помещенном в его сборнике "Мудрость Пушкина" (М., 1919), страница раздора отсутствовала, и о любви Германна к воспитаннице старой графини больше уже не говорилось. Описанный случай весьма рельефно вскрывает важнейшую особенность художественной организации "Пиковой дамы" — принципиальную невозможность выяснить с уверенностью, что же все‑таки в этой повести произошло, и одновременную убедительность противоположных, даже, казалось бы, взаимоисключающих точек зрения на те или иные ее события. Характерно, что отнюдь не сложный анализ туманных мест привел спорящих к различным взглядам, а несомненная очевидность пушкинского текста ("ясная, как день, повесть", "дважды два").
Спор, вызванный первой серьезной статьей о "Пиковой даме", открывает собой бесконечную череду литературоведческих диспутов — о разных гранях повести, но с неизменным центральным вопросом: было или не было?
Посещала ли Германна мертвая графиня? Кстати, не был ли он ее сыном (внуком, — уточняют исследователи, внимательные к цифрам)? Был ли вообще секрет трех чудесных карт? Может быть, Сен–Жермен просто научил бабушку Томского шулерскому искусству ("Не случай, не сказка, а порошковые карты спасли графиню", — утверждает литературовед Е. П. Званцева вместе с одним из гостей конногвардейца Нарумова)? Состояла ли графиня в любовной связи с Сен-Жерменом, а потом и с облагодетельствованным ею Чаплицким?
Надо сказать, что способность текста "Пиковой дамы" бесконечно порождать подобные вопросы была зорко подмечена уже Гершензоном. Пересказав анекдот Томского, служащий завязкой повести, ученый заключал:
"Разумеется, пустая сказка, шитая белыми нитками. Какой‑нибудь положительный, пошловатый человек, выслушав ее, вероятно, подумал бы: "Знаем мы эти чудеса. Разумеется, Сен–Жермен просто дал ей деньги за нежную плату, а Чаплицкому она сама в трудную минуту помогла за снисхождение к ее увядшим прелестям. Миф о трех картах пущен в ход, конечно, ею самой, и в этом смысле он действительно не лишен остроумия" [164].
"Так, вероятно, — продолжал исследователь, — и подумали слушатели, и, может быть, они были правы. Пушкин намеренно оставляет факты под дымкою".
Любопытно, что, даже выявив здесь принципиальную установку автора "Пиковой дамы" на многовариантность ее прочтений, Гершензон не смог, как мы видели, предохранить себя от участия в споре "было — не было": сила художественной убедительности текста заставила забыть совершенно верные путеводные представления о природе этой художественности. Однако при этом волею судеб ученый, в отличие от большинства исследователей пушкинской повести, вслед за ним изведавших омут подобных малоосмысленных дискуссий об "очевидном", успел в обсуждавшемся выше эпизоде побывать — правда, не одновременно, а последовательно— на обеих позициях: "было, нет, все‑таки не было", не дойдя лишь одного шага до "и было, и не было".