Любопытно, что, даже выявив здесь принципиальную установку автора "Пиковой дамы" на многовариантность ее прочтений, Гершензон не смог, как мы видели, предохранить себя от участия в споре "было — не было": сила художественной убедительности текста заставила забыть совершенно верные путеводные представления о природе этой художественности. Однако при этом волею судеб ученый, в отличие от большинства исследователей пушкинской повести, вслед за ним изведавших омут подобных малоосмысленных дискуссий об "очевидном", успел в обсуждавшемся выше эпизоде побывать — правда, не одновременно, а последовательно— на обеих позициях: "было, нет, все‑таки не было", не дойдя лишь одного шага до "и было, и не было".
Но не только это заставляет нас посчитать исследование Гершензона чрезвычайно знаменательным в судьбе "Пиковой дамы". Здесь впервые обретают развернутую историко–литературную оценку образы повести ("Портрет графини на все века останется классическим изображением старости, наряду с гениальнейшими типами мировой литературы — Скупым рыцарем и Плюшкиным, Отелло и пр.") да и все произведение в целом:
"Скажу, не обинуясь, что на мой взгляд "Пиковая дама" — одна из замечательнейших русских повестей, достойная быть поставленной рядом, если не выше, с такими перлами, как "Тамань" Лермонтова и "Казаки" Л. Толстого. Нельзя достаточно надивиться на эту сжатость, стремительность, сосредоточенность рассказа, на эту ясность линий и целомудрие слога, словом, на недосягаемую экономию средств, употребленных здесь поэтом для воплощения глубокой художественной идеи. Ни одной лишней черты, но всякая черта, как радиус, стремится к центру повествования; ни одного психологического описания, но все действие насыщено психологией; беспредельное напряжение сил, почти математическая художественная расчетливость — и ни малейшей нарочитости, но все течет естественно, как в самой жизни. <…> Вообще "Пиковая дама" представляется мне во многих отношениях венцом прозаического творчества Пушкина. Ее художественное совершенство так велико, что три четверти века, протекшие со времени ее написания, почти не состарили ее; в ней нет ни одного унца рыхлой плоти, которая от лет могла бы стать дряблой, ничего "литературного", что выдохлось бы с годами".
А между тем осмысление пушкинской повести продолжалось.
5 февраля 1922 года Дмитрий Сергеевич Дарский сделал о "Пиковой даме" доклад в Обществе любителей российской словесности при Московском университете и пришел в нем к следующим выводам: "Драматическое содержание повести состоит в борьбе трех начал в его (Германна. — Л. И. — Т.) душе. Первое начало — "идеал гордого человека", каким хочет стать Германн, имеющий "профиль Наполеона и душу Мефистофеля". Второе начало — таящиеся в нем страсти, азарт игрока. Третье — те мистические ощущения, которые разбудила в нем умершая графиня. Художественная цель повести заключается в падении Германна с того пьедестала демонического героя, на который он стремился все время подняться. Рационалист, он поверил в чудесное, человек с железной волей и самообладанием, он порабощен разгулом страсти, аморалист, он не может заглушить голоса совести, хищник–некроман, он сходит с ума от родившегося из глубины собственной души видения" [165]. Не пытаясь оценить достигнутые Дарским научные результаты (по нашему глубокому убеждению, всякое исследование, выделяющее в "Пиковой даме" лишь одну художественную цель, заведомо далеко от полноты), прислушаемся к прозвучавшим в прениях репликам.
Всегда внимательный к самому широкому историко-литературному контексту Владимир Федорович Саводник: "…В докладе совершенно оставлен в стороне вопрос о возможных литературных влияниях на "Пиковую даму", например, о влиянии Гофмана, может быть, Бальзака, не затронут вопрос о связи с другими произведениями Пушкина, — а можно было бы провести ряд параллелей…"
Николай Калинникович Гудзий, хорошо усвоивший основные идеи культурно–исторической школы русского литературоведения: ""Пиковая дама" интересна не столько своим психологизмом, сколько своим бытовым содержанием как великолепная картина жизни известных петербургских кругов, а также стилем, совершенно неизученным".
Мстислав Александрович Цявловский, блестящий исследователь биографии поэта, будущий автор "Летописи жизни и творчества А. С. Пушкина": "…докладчик совершенно не поинтересовался автобиографическими чертами в образе Германна, а между тем ведь Пушкин был сам страстный игрок, и психология игрока ему, несомненно, была очень близка и понятна, так что в этой области сближение могло бы быть очень любопытным".
Всем давно и хорошо известно, что всякое критическое суждение позволяет судить не только о разбираемом сочинении, но — отчасти — и о личности критика. Как только "Пиковая дама" стала предметом литературоведческих обсуждений, выяснилось, что ее идеально гладкая, но совершенно непроницаемая поверхность является зеркалом очень высокого качества. Стоит исследователю сказать о повести несколько слов, и тут же готов верный портрет, где высказавшийся красуется на любимом коньке своих научных пристрастий и, как мы сейчас увидим, на фоне точного изображения умственной жизни эпохи.
Чтобы убедиться в справедливости последнего утверждения, зайдем в Политехнический музей на разразившийся 23 марта 1927 года диспут "Леф или блеф?" Мы успели как раз к заключительному слову В. В. Маяковского (речь идет о борьбе за Виктора Шкловского между представителями двух литературоведческих направлений— "формалистами" и теми "социологами", которым впоследствии предстоит получить наименование "вульгарных"):
"…Если вы читаете наших марксистов, вы видите, что они не знают фактов. Возьмем, например, изданное рекомендованное для учебных заведений произведение высокоученого Войтоловского. Он говорит о Пушкине, и говорит так: "Это дворянская литература, до мельчайших подробностей воспроизводящая быт и нравы дворянского сословия тех времен. Онегин, Ленский, Герман, князь Елецкий, Томский, Гремин — это все несложные варианты однозначных дворянских типов. В их лице Пушкин дает своим современникам именно тот род поэзии, в котором последние нуждаются или которая при данном состоянии их взглядов и нравов может доставить им возможно больше удовольствия". Все правильно. Но Гремина‑то у Пушкина нет. Гремин есть только в опере (с князем Елецким, заметим, та же история. — Л. И. — Т.). И он создает свое умозаключение на основании материалов, взятых из оперы. Можно ли считаться с ним как с марксистом? Когда против него возражает Шкловский — говорят: он против марксизма. Он против дураков от марксизма, а не против марксизма. Эта фраза не относится, конечно, к Войтоловскому, ибо Войтоловский, по сравнению с другими авторами, делал минимум ошибок" [166].
Надо сказать, что "Пиковой даме" с Войтоловским действительно повезло: подумаешь, слегка перепутал повесть с оперой. Другим пушкинским произведениям под его пером приходилось хуже. В "Египетских ночах", например, этот пытливый исследователь обнаружил аллегорическое изображение восстания декабристов (ложе Клеопатры обозначало при сем ни больше ни меньше как Сенатскую площадь).
Упущенное Войтоловским было с успехом восполнено через полвека талантливым и знающим американским славистом Лореном Лейтоном. (Мы употребили эпитеты "талантливый" и "знающий" без всякой иронии. Лейтон продемонстрировал оба эти качества во множестве прекрасных работ, но при приближении к "Пиковой даме" что‑то странное происходит с самыми талантливыми и знающими — не ослабевает, по-видимому, ее "тайная недоброжелательность".) По мнению исследователя, Пушкин, широко применяя известную ему, оказывается, геметрию (связанная с кабалистикой система тайнописи), обращался в своей повести к друзьям–декабристам (они же братья–масоны) [167]. В частности, Лейтону удалось найти в пушкинском тексте ряд букв, складывающихся в рылеевское имя Кондратий.
Казалось бы, припозднившаяся работа Лейтона блестяще опровергает бытующее еще — что греха таить! — расхожее представление о том, что все, кроме космических кораблей, появляется у нас на десятилетия позже, чем на Западе. Но подождем радоваться. Быть может, перед нами не позднее последствие исследований Л. Н. Войтоловского, а тихое предвещение появления на нашей литературоведческой сцене длинной вереницы счастливых находок Михаила Искрина, успешно дешифровавшего, кажется, уже все сочинения Пушкина и в каждом обнаружившего что‑нибудь доселе не известное: "опасные строки" громогласного, на всю Россию, хотя, конечно, и аллегорического, описания восстания; или тайный привет декабристам, которые, разумеется, не могли не понять скрытый замысел своего певца; а иной раз даже "засекреченное" изображение Николая I в самом неавантажном виде (все‑таки это приятно: пусть не первые, но зато какой размах!)