Никакого, хоть бы самомалейшего, дыхания жизни! Одно раскрашивание внешних форм, не особо пышных, но все-таки мнимо ярких.
Конечно, «На всякого мудреца довольно простоты» в Большом драматическом — лучшее, что знала ленинградская сцена по части воплощения пьес Островского в последнее десятилетие. Но маскарадная, кукольная интерпретация комедий Островского и его захлестнула: лучший он — в том же роде, лучший — той же природы…
Александр Андреич Чацкий от «лукавых простаков, старух зловещих, стариков, дряхлеющих над выдумками, вздором» бежал. Егор Дмитриевич Глумов пришел к ним, богатым и сильным, и продал свой ум.
В постановке Г. Товстоногова как будто есть контуры величественного замысла: его «Мудрец» — это анти-«Горе от ума».
Ряд метафор, режиссерских «скрепок», намеки и провоцируемые в зрителе ассоциации должны убедить нас в одном: Глумов не мелкая сошка, «типичный молодой человек», обаятельный и хитрый. Это — личность, талант, литератор, сатирик. Облик Глумова (В. Ивченко) даже внушителен. Он сух и мрачен, в грибоедовских очках. В начале спектакля он сжигает свои произведения — множество листов, есть что сжигать, может, это сатирическая пьеса, да чуть ли не «Горе от ума». Исполненный отвратительного пафоса самоуничтожения, талантливый человек сознательно обрекает себя на жизнь в мире сатирических теней, годных в эпиграммы. Литератор собрался в действительности разыграть пьесу и выиграть в ней.
Островским написана страшная история. История падения. Цинизм какого-нибудь испорченного мальчишки имеет значение частное, хотя и драматическое. Перерождение творца, таланта — уже трагедия.
Но в ходе спектакля возникают сомнения в талантливости и значимости Глумова. Расчетливый, мрачный и злой шут, могущий принимать разные обличья, — вот Глумов у Ивченко. Главное лицо в общем бурном потоке комикования, с той разницей, что у всех по одной маске, а у него несколько.
Взаимоотношения БДТ с Островским, как кажется, складываются труднее, нежели с Чеховым или Горьким. «Ключом» для спектакля «Волки и овцы» в свое время была утрированная, грубая, напоказ, «провинциальная» игра. Актеры изображали закосневших в мастерстве провинциальных «зубров», играющих пьесу Островского. «Мастерство» было в том, чтобы, любуясь собой и беспрестанно позируя, повычурнее «изогнуть» интонацию. Сценических характеров не возникало.
Великолепные мастера, собранные в «Мудреце», разыгрывают, по существу, незамысловатый фарс. Что в ином театре сделали бы аляповато, грубо, топорно, они сделают и умно, и элегантно, в полном блеске умений и чувствуя зрителя. Однако сделают то же самое — покажут мир Островского как комический бал-маскарад. Вместо определенных и внятных судеб — ряд комических интермедий, даже пантомим, каждая из которых внутри себя и исчерпывается, ниоткуда не вытекает и никуда не ведет.
Конечно, Островский не Чехов, и люди в его пьесах, особенно в сатирических комедиях, существуют особо — ясно, откровенно, подчеркнуто «театрально», но ведь это не значит, что актер тут может обойтись лишь внешней яркостью облика и играть только с текстом и сюжетом, не создавая живого лица. И опять ускользает дыхание жизни, не ловится на испытанные приемы неестественного театрального «комизма»…
А ведь любой персонаж комедий А. Н. Островского до сих пор полон реального жизненного смысла.
Возьмем, к примеру, Ивана Ивановича Городулина.
Городулин написан Островским легко и весело. Нет в нем ни потаенного драматизма, ни глубины. Важный господин, болтун, якобы либерал, якобы очень занят, со всеми любезен, всегда спешит, думать ему «решительно некогда», да, очевидно, и нечем. Его конкретная задача в пьесе — оценить демагогический блеск речей Глумова, способствовать его карьере. Легкая роль…
Но кто такой Городулин? Видный деятель эпохи великих реформ. Крутицкий считает его «опасным человеком». Дел множество — то железную дорогу открывать (помните, у Достоевского: «И у нас появились железные дороги, и мы вдруг очутились деловыми людьми»), то речь за обедом произносить. Это не пустяк — речь за обедом. Они в газетах публиковались. Это все важно. Он имеет вес, он устраивает судьбы, он «где-то чуть ли не судья», в его ведении целые учреждения («городулинские места», по словам Крутицкого). Посмотрите по тексту — никаких особых глупостей Городулин не говорит и не делает. Да, в противовес тяжело-поучающим манерам стариков-ретроградов, он завел модный любезно-свободный тон, и ему самому нравится, что он такой любезный, обходительный, прогрессивный, и с дамами, и по делу, и время за него и для него… Легкая роль?
Выведи сейчас современный автор в своей пьесе эдакого «болтуна от перестройки» да еще в чисто комедийных тонах — все ли будут в восторге? Нет, я не предлагаю актерам перелицовывать героев Островского на современный лад столь грубо-экстремистски — хочу обратить внимание на то, что именно сделал Островский в свое время для своего времени. Насколько последовательно он был ядовит по отношению ко всему, что не затрагивало сущности жизни, ко всяким «гримасам времени» и «пузырям земли».
Неужели развившийся в последнее время актерский субъективный индивидуализм заглушил иные свойства сценического творчества — познавательные, направленные на изучение объективного мира? Ведь чтобы освоить жизнь многих персонажей Островского, недостаточно «узнать в них себя». Такого может и вовсе не случиться. Надо узнать «его в себе»…
Изложив доводы «против», перейдем к доводам «за».
Если оценивать персонажей спектакля «На всякого мудреца довольно простоты» по степени остроты внешней формы, насыщенности элементами театральной игры, то первым-то будет Крутицкий (Е. Лебедев). Абсолютно живое, органическое и цельное создание. Так что не в форме как таковой дело…
Поразительно, как, сохранив всю язвительность Островского по отношению к генералу Крутицкому, Лебедев сумел воплотить то, что, пожалуй, никому не удавалось, — таинственное, необъяснимое обаяние этого персонажа. То есть бывало, что Крутицкого играли этаким добродушно-бессмысленным старичком, раскрашивая его своим личным актерским обаянием. Лебедев иной. В его Крутицком ощущаешь и мощь, и величие, и блеск — так сказать, эстетическую привлекательность консерватизма, то, что долго и величаво распоряжалось жизнью и оттого приобрело могучие, убедительные формы. Все многочисленные пантомимы Крутицкого (Лебедев) на тему дряхлости и маразма смешны и полны смысла — это «могучий дух» борется с рассыпающейся плотью. И всю роль наполняет особенное, чисто сценическое чувство — я назвала бы его условно «торжеством артиста».
Вполне познав «объективное» значение своего генерала, артист смеется над ним, исходя из собственного несомненного превосходства. Превосходства артиста над чиновником, широкого артистического понимания мира и жизни над узкоэлементарным. Это ведь характерно и для самого Островского, в сатирах которого всегда чувствуется не слабость (страх, злоба по отношению к «нечисти»), а великая и торжествующая творческая сила, безмерно превосходящая все объекты его насмешек. Думаю, что это совпадение и одухотворило создание Лебедева…
Другой пример иного, но тоже творческого подхода к персонажу Островского — Юрий Кузнецов в роли Саввы Василькова в упоминавшемся спектакле Театра комедии.
Кузнецов существует в спектакле на особицу, в одиночестве. Это первая его роль на ленинградской сцене, раньше он работал в Омске и знаком широкому зрителю по фильмам С. Арановича и А. Германа.
В этом крепко сбитом, сосредоточенном, очень серьезно к себе относящемся деловом человеке ничего нет от «знакомого театра». Васильков (Кузнецов) говорит неровно, запинаясь, глухо, часто скороговоркой — разительный контраст с «подачей» выигрышных реплик остальными актерами (отмечу занятное совпадение — портретное его сходство с молодым Островским). Немало было споров об этом персонаже «Бешеных денег» — кто он? Бездушная машина «бюджета»? Надежда России на нового делового человека? Просто комический простак, глупо влюбленный? Сложный характер, переживающий свою драму в циничном мире столицы?
Васильков у Ю. Кузнецова получился цельным (правда, в условиях спектакля это скорее эскиз, очерк) — все в нем сплетено, не отделишь «влюбленного» от «делового». Да, он поражен страстью, и это видно не из истерических метаний по сцене, как у Белугина — Кудряшова. Васильков, с провинциальным трепетом чтущий этикет, все время прорывается за его пределы: то заглядевшись дольше, чем можно, на свою красавицу, то вкладывая некорректный жар в светский разговор — сила, и сдержанная, и страстная, чувствуется поминутно. А притом смешон, мелочен, узок, выше головы, набитой расчетами, никогда не прыгнет, неизящно самолюбив и даже самодоволен. Деловая «арифметика» так въелась в натуру, что и самой бешеной страсти ее не уничтожить…