"Да какими судьбами ты еще существуешь на земле?.. — спросил Николаша. — Мы все читали записки Печорина.
— И обрадовались моему концу! — прибавил Грушницкий. Потом, немного погодя, перекидывая аксельбант с одной пуговицы на другую и не спуская глаз с зеркала, он промолвил со вздохом: — Вот, однако ж, каковы люди! Желая моей смерти, они затмились до того, что не поняли всей тонкости Печорина. Как герой нашего времени, он должен быть и лгун и хвастуц; поэтому‑то он и поместил в своих записках поединок, которого не было. Что я за дурак, перед хромым лекарем, глупым капитаном и самим Печориным хвастать удальством! Кто бы прославлял мое молодечество?.. А без этих условий глупо жертвовать собою… Мы просто с Печориным поссорились, должны были стреляться; комендант узнал и нас обоих выслал к своим полкам".
Короче, как ни занимателен в сюжетном и психологическом отношении конфликт Печорина и Грушницкого, они, увы, герои одного времени, среди пороков которого Лермонтов особо выделяет тот, что именно в среде "фазанов" достиг "полного своего развития". Речь идет о крайне важной и для романа из кавказской жизни, и для записок офицера о Кавказе нравственносоциальной проблеме — отношении "русских кавказцев" к "кавказцам природным".
Я процитировала песенку тифлисских "гаврошей" не просто как занятную историко–этнографическую подробность — она имеет прямое касательство к нашему главному сюжету. Что есть "Бэла", если не рассказ о том, как в результате "вольной джигитовки" "беленького мальчика", случайно заброшенного в гущу чуждой ему жизни, у народа, веками эту жизнь лепившего, "испортилось сердце"?!
И вот еще какую деталь следует ввести, что называется, в актив. В очерке "Кавказец" Лермонтов так характеризует типичное для "первобытных", ермоловских времен отношение русского офицера (вынужденного участвовать в колониальной войне) к "туземному населению":
"Последнее время он подружился с одним мирным черкесом; стал ездить к нему в аул. Чуждый утонченностей светской и городской жизни, он полюбил жизнь простую и дикую… пристрастился к поэтическим преданиям народа воинственного. Он понял вполне нравы и обычаи горцев, узнал по именам их богатырей, запомнил родословные главных семейств. Знает, какой князь надежный и какой плут; кто с кем в дружбе и между кем и кем есть кровь. Он легонько маракует по-татарски".
Это не только похвала максимам максимычам. Это и программа, своего рода кодекс чести истинно порядочного человека. К поэтическим преданиям народа воинственного сам Лермонтов пристрастился, как известно, еще в отрочестве; тогда же и полюбил "жизнь простую и дикую" (из одиннадцати его юношеских поэм восемь посвящены Кавказу).
Не изменил поэт этому кодексу (не только уважать нравы и обычаи чужедальной стороны, но и изучать их) и впоследствии, когда на собственном опыте офицера колониальных войск узнал, как трудно совместить несовместное: врожденное чувство справедливости и профессиональный долг. Напомним: на необходимости серьезного изучения туземной культуры настаивал старший друг Михаила Юрьевича — С. А. Раевский. По той же программе действует и герой–повествователь. Его единственный чемодан уже и так до половины набит путевыми записками, а он продолжает и наблюдать, и слушать, и записывать, используя каждую свободную от служебных надобностей минуту!
Совершенно на иных основаниях строятся отношения Печорина с "туземным населением": он ничуть не считается с нравами и обычаями страны, куда "заброшен судьбою", руководствуясь лишь одним принципом: все, что мне нравится, мое. В черновике, как уже отмечалось, Лермонтов сравнивал Печорина с тигром. А тигр — не одна лишь сила и гибкость, но еще и квинтэссенция хищничества. Как хищник, и притом коварный, ведет он себя с Бэлой: расплачивается за нее с Азаматом не собственным, а чужим конем!
Более невинный вариант "колониального романа" Лермонтов создал еще в 1838 году — переложив стихами одно из первых сильных кавказских впечатлений:
Не плачь, не плачь, мое дитя,
Не стоит он безумной муки,
Верь, он ласкал тебя шутя.
Верь, он любил тебя от скуки!
Из дальней, чуждой стороны
Он к нам заброшен был судьбою,
Он ищет славы и войны,
И что ж он мог найти с тобою?
Вернувшись к сходной коллизии в "Бэле", Лермонтов сделал ее более драматичной. И это понятно, ведь действие повести происходит не в христианской Грузии, а посреди страны воинственной и дикой. И вот что интересно: строки о чужеземце почти буквально повторяют широкоизвестную характеристику Дантеса: "На ловлю счастья и чинов Заброшен к нам по воле рока". Слишком уж прямых параллелей проводить, наверное, не стоит, тем не менее и это сближение еще раз подчеркивает: Печорин и такие, как Печорин, на настоящем Кавказе, среди настоящих кавказцев, которые и в весьма затруднительных обстоятельствах умудрялись оставаться людьми, — чужой.
Злободневный этот конфликт прописан в "Герое нашего времени" как бы симпатическими чернилами — в "Проделках на Кавказе" он перестает быть "почти невидимым". Николаша, выражая точку зрения "фазанов", откровенно признается, "что если б была его воля, он истребил бы картечью всех этих черкесов, а тех, которые достались бы ему живьем, беспощадно бы перевешал"[191].
Совсем иной взгляд на щекотливую для боевого русского офицера проблему высказывает старший Пустогородов, Александр:
"Черкесов укоряют в невежестве; но взгляните на их садоводство, ремесла, особенно в тех местах, где наша образованность не накладывала просвещенной руки своей, и вы согласитесь со мною, что они не такие звери, какими привыкли мы их почитать".
И далее:
"Оставляя черкесов спокойно владеть собственностью, управляться своими обычаями, поклоняться богу по своей вере — словом, уважая быт и права горских народов, мы берем их под свое покровительство и защиту: такова благодетельная воля правительства; но она встречает многие препятствия в исполнении. Первое из этих препятствий — различие веры, нравов и понятий; мы не понимаем этих людей, и они нас… Второе… мы здесь должны нередко доверять ближайшее влияние на них таким людям, которые думают только о своем обогащении, грабят их, ссорят, подкупают руку сына против отца, жены против мужа…"
Таинственный Е. Хамар–Дабанов своей цели достиг: "…приподняв край той красивой декорации, которая закрывала от непосвященных истинное положение дел на Кавказе… осмелился показать читателю закулисную сторону кавказской войны" (Вейденбаум Е. Г. Кавказские этюды). За что и был, естественно, наказан. За генеральшей Е. П. Лачиновой установлен полицейский надзор. "Проделки на Кавказе" изъяты из продажи (разошлась лишь часть тиража). Даже разбор повести, подготовленный для "Отечественных записок" и уже отпечатанный, А. Краевский, по совету осторожного и всезнающего А. В. Никитенко, уничтожил в еще не разосланных подписчикам экземплярах.
Лермонтовский же роман, хотя и здесь приоткрывались закулисные стороны кавказской войны, ловко обойдя препоны бдительной российской цензуры, в мае 1840–го благополучно добрался до прилавков петербургских книжных лавок!
Но что же все‑таки произошло с Белинским?
Почему критик такого масштаба и такой интуитивной силы позволил себе обмануться "одеждой лести" и не заметил "неотразимого и верного удара"?
Прежде всего, как человек глубоко штатский, а главное, сугубо литературный ("Я привязался к литературе, отдал ей всего себя, то есть сделал ее главным интересом своей жизни". В. Белинский — В. Боткину, 16—21 апреля 1840 г.), Виссарион Григорьевич был бесконечно далек от тех сфер российской действительности, какие сам называл "отрицательно–полезными".
Прожив целое лето в Пятигорске (в 1837–м!), он перечел на досуге множество романов, в том числе и "несколько Куперовых"; его неистовая кровь "кипела от негодования", когда он вникал "в стихии североамериканских обществ"! А вот стихий, бушевавших в непосредственной близости от чистеньких Минеральных Вод, не заметил, не внял, судя по письмам, ужасам обступившей его войны. И с книгой Е. Хамар–Дабанова Белинский знаком был (отрывок из "Проделок на Кавказе", главу "Закубанский карамзада", еще в 1842–м опубликовал Сенковский, в "Библиотеке для чтения"). Критик даже упомянул ее в обзоре новинок, но ничего, кроме того, что проза Е. П. Лачиновой "не лишена некоторого интереса", не обнаружил. А между тем речь шла о разбойнике Зассе, чьи проделки достигли столь крайней беспардонности, что вскоре (в том же 1842–м) "шайтан" был наконец отстранен от занимаемой им должности! Не исключено, кстати, что приведенная выше сцена — встреча Николаши Пустогородова с Грушницким — была еще и "дамской шпилькой", насмешкой над столичными штатскими умниками, которые по причине неосведомленности не догадались, насколько злободневны были Записки поручика Михаила Лермонтова о Кавказе! И не в "субстанциональном", а в самом прямом, грубо реальном социально-политическом смысле!