Л. Н. Андреев, Ф. А. Добров, Даниил Андреев. На Черной речке 1912. Фотография Л. Н. Андреева
Умерла Бусенька весной 1913 года, выхаживая любимого внука от дифтерита и заразившись сама. От Даниила, долго выздоравливавшего, ее смерть скрыли. Двоюродная сестра Саша рассказывала ему о том, что Бусенька в больнице, но очень соскучилась по своей дочке, его маме, а чтобы увидеть ее, надо умереть и отправиться в рай. Бусенька просит внучка отпустить ее в рай, к его маме. После всех уговоров, детских слез и расспросов Даня написал письмо, отпускавшее ее. Следующим летом, у отца на Черной речке, стосковавшись по бабушке, он решил бросится с моста, чтобы попасть в рай, к Бусеньке и маме. Может быть, их лица вдруг померещились ему в темной струящейся и поплясывавшей у черных свай воде. Его успели удержать. Но иной мир, промерцавший в бегущей воде, остался в душе навсегда, став, как становилось все в его жизни, многозначащим мифом. В поэме «Немереча» он рассказал об этом:
Да, с детских лет: с младенческого горя
У берегов балтийских бледных вод
Я понял смерть, как дальний зов за море,
Как белый — белый, дальний пароход.
Там, за морями — солнце, херувимы,
И я, отчалив, встречу мать в раю,
И бабушку любимую мою,
И Добрую Волшебницу над ними.
Случилось это в их последнее финское лето, предвоенное. Наверное, тогда запомнила его сестра Вера худенького беленького мальчика, сидевшего на камне около кухонного крыльца многолюдного отцовского дома.
Впечатления этого лета, его морские дали, мерцающие в плещущей синеве и дымке мечты остались в нем навсегда (через десятилетия он писал о Балтике: «Ббльшую часть детства я провел в Финляндии и хорошо изучил характер этого своенравного и взбалмошного моря»[31]), попали в стихи:
Брызгать, бегать и у заворота
Разыскать заколдованный челн;
Растянуться на камне нагретом
Иль учиться сбивать рикошетом
Гребешки набегающих волн.
А вокруг, точно грани в кристалле —
Преломленные, дробные дали,
Острова, острова, острова,
Лютеранский уют Нодендаля,
Церковь с башенкой и синева.
В этот мир, закипев на просторе,
По проливам вторгался прибой:
Его голосу хвойное море
Глухо вторило над головой.
А когда наш залив покрывала
Тень холодная западных скал,
Я на эти лесистые скалы
Забирался и долго искал;
Я искал, чтобы вольные воды
Различались сквозь зыбкие своды,
И смотрел, как далеко внизу
Многотрубные шли пароходы,
Будоража винтом бирюзу.
Величавей, чем горы и люди,
Был их вид меж обрывов нагих,
Их могучие, белые груди
И дыханье широкое их.
Я мечтал о далеких причалах,
Где опустят они якоря,
О таинственно чудных началах
Их дорог сквозь моря и моря.
А когда из предутренней дали
Голоса их сирен проникали
И звучали, и звали во сне, —
Торжествующий и беззакатный,
Разверзался простор неохватный,
Предназначенный в будущем мне.
В Нодендале, о котором говорится в стихах, их и застало в 1914 году объявление войны. В конце июля туда, к отдыхавшим Добровым, приехал из Гельсингфорса железной дорогой Вадим, а Леонид Николаевич приплыл на своей шхуне «Далекий» позже, две недели прокапитанствовав в шхерах, пройдя Барезундский пролив. В связи с войной он решил отправить к Добровым и Вадима. Из Нодендаля в Москву вместе с Добровыми уехали оба его сына.
6. Динозавры и первое стихотворение
В памяти Вадима Андреева осталось от дома Добровых ощущение монотонности жизни без событий и волнений. Ему казалось, что само время здесь отставало, «точно так же, как отставали на четверть часа большие круглые часы в кабинете Филиппа Александровича». Он тосковал по отцу, по дому на Черной речке, который даже ночами жил его нервными упорными шагами и стрекотом пишущей машинки. Болезненно мятущийся андреевский дух, заражающий всех окружающих, и отличал его странный дом с большими окнами и прямоугольной башней на финском продутом просторе от вросшего в землю дома в тихом московском переулке.
Братьев Андреевых, живших вместе в бывшей комнате Ефросиньи Варфоломеевны, где «весь угол был уставлен старинными образами», у Добровых окружили особенной любовью. Старший брат вспоминал:
«На нас переносилась та любовь к нашей покойной матери, которой долгое время жил весь дом: основоположницей этой любви, с годами переросшей в настоящий культ, была Бусенька. Перед иконами стояли большие, никогда не зажигавшиеся Шурочкины венчальные свечи, в сундуке, обитом железными полосами, хранились Шурочкины платья, отдельно в ларце лежали бусы и ленты ее украинских костюмов, постоянно рассказывались события ее недолгой двадцатишестилетней жизни»[32].
Даниил Андреев. На Черной речке 1912. Фотография Л. Н. Андреева
Гимназия Поливанова, где он стал учиться, была совсем рядом — угол Малого Левшинского и Пречистенки. Гулянье, игры с младшим братом, который не хотел сопровождать его в озорных забавах, Вадима занимали мало. Их разделила, как он вспоминал, пожарная лестница, «… я силком тащил его на крышу, а брат, высоколобый и женственный мальчик, упирался изо всех сил: он не любил высоты». Очень скоро Вадима стала мучить детски болезненная тоска по отцу, он только о нем и говорил. Елизавета Михайловна, мама Лиля, как ее звали братья, в ноябре решила отправить Вадима на неделю к отцу. Провожая и предчувствуя, что он уже не вернется, сказала: «Помни, наш дом — твой дом».
Жизнь добровского дома была вовсе не такой тихой, как показалось двенадцатилетнему Вадиму. А может быть, она лишь вспоминалась ему такой, когда через годы он писал о своем неспокойном сиротском детстве, которое одухотворял мятущийся, вся и всех заслонявший отец. Дом был по — московски гостеприимным, многолюдным. К Филиппу Александровичу и к его жене (некогда окончившей фельдшерско — акушерские курсы) приходили пациенты, друзья и знакомые. За огромным обеденным столом во время вечернего чая становилось тесно и шумно. В доме всегда кто-нибудь гостил, у Добровых находили приют не только родственники, но и знакомые, и знакомые знакомых.
Даниил стал всеобщим баловнем и самым младшим в семье. Дети Добровых были гораздо старше: Шура на четырнадцать лет, Александр на шесть. Даниил дружил с девочками. Его иногда самого принимали за девочку — живого, ласкового мальчика в клетчатом костюмчике и клетчатом пальто, которое прикрывало штанишки. А одно время он даже носил подаренную ему девичью шубку. Все они были арбатские дети. Таня Оловянишникова жила в Савеловском переулке. Познакомились они, когда им было по четыре года. Потом, когда ей и Даниилу исполнилось шесть, с ними стала заниматься близкая подруга Таниной мамы, тетя Шура, Александра Митрофановна Грузинская. Она научила их читать и писать. Вместе с ними занимались и ее собственные дети — Ирина и Алексей. В 18–м, после смерти родителей Тани Оловянишниковой, тетя Шура взяла ее на воспитание.
«Во время перемен, когда мы ссорились, — вспоминала Оловянишникова, — один из нас часто влезал на шкаф (он стоял рядом с кроватью, и по спинке кровати было удобно влезать на него), другой мрачно слонялся по комнатам; но мы скоро остывали и шли друг к другу со словами „Даня (или Таня), перемена маленькая, поиграем лучше!“ Любили мы также во время перемен носиться по квартире на трехколесном велосипеде: один из нас вертел педали, другой стоял на запятках». Еще Оловянишникова вспоминала о детских спектаклях, которые устраивала для детей ее мама: «Ставили басню Крылова „Зеркало и обезьяна“. Даня изображал мартышку, я медведя…» Даниил верховодил, важно обрывал тихую Таню: «Глупости болтаешь!»
Другими его подружками были сестры Муравьевы, Ирина и Таня, тоже жившие рядом — в Чистом переулке. С их отцом, Николаем Константиновичем Муравьевым, Добров сблизился еще в студенческие времена, когда они втроем снимали одну квартиру. Третьим был Павел Николаевич Малянтович. (С его сыном, Вадимом, Даниил позже учился в одной школе.) Студенческая дружба продолжалась до конца жизни. Муравьев и Малянтович были одногодки, оба известные юристы. Оба заслужили репутацию борцов за справедливость, выступали защитниками на политических процессах, даже и в послереволюционные годы, когда это еще было возможно. Оба входили в Комитет помощи политическим ссыльным и заключенным, пока в 1937–м по приказу Ежова его не закрыли.