Гражданская война — трагедия, особенно для тех, кто воюет «не на той стороне». У многих таких бойцов происходит психологический надлом, что выражается в жестокостях и зверствах. Это было присуще и ижевско-воткинским повстанцам, и восстаниям 1921 года (например, крестьянскому восстанию в Тамбовской губернии).
Но главная проблема строительства Советского государства в условиях Гражданской войны коренилась в глубокой противоречивости самой принципиальной идеи новой государственности — смысле Советов. Лозунг «Вся власть Советам!» отражал крестьянскую идею «земли и воли» и нес в себе большой заряд анархизма. Положение осложнялось тем, что, с точки зрения государственного порядка, Советы взяли на себя власть, когда в России во многих системах царил хаос, а другие находились на грани хаоса.
Возникновение множества местных властей, не ограниченных «сверху» ни иерархией монархического порядка, ни законами, буквально рассыпало Россию на мириады «республик». Ведь Советы имея «всю власть», могли сами устанавливать и менять законы. Поэтому и пришлось в форсированном порядке и принимать Конституцию, и создавать регулярную армию, и восстанавливать прокуратуру.
Вот пример местного законотворчества, которое действовало до принятия в июле 1918 года первой Конституции РСФСР. 25 мая 1918 года Елецкий Совет Народных Комиссаров постановил «передать всю полноту революционной власти двум народным диктаторам Ивану Горшкову и Михаилу Бутову, которым отныне вверяется распоряжение жизнью, смертью и достоянием граждан» («Советская газета». Елец. 1918. 28 мая. № 10. С. 1). А 2 июня 1918 года М.М. Пришвин записал в дневнике: «Вчера мужики по вопросу о войне вынесли постановление: "Начинать войну только в согласии с Москвою и с высшей властью», а Елецкому уезду одному против немцев не выступать"».
Чтобы на основе Советов восстановить государство, требовалась обладающая непререкаемым авторитетом сила, которая была бы включена во все Советы и в то же время следовала бы не местным, а общегосударственным установкам и критериям. Такой силой стала партия, игравшая роль «хранителя идеи» и высшего арбитра, но не подверженная критике за конкретные ошибки и провалы.
Для советского государственного строительства было характерно абсолютное недопущение разрывов непрерывности в наличии власти. Проявившееся в эпоху становления советского строя «чувство государственности» (иногда даже говорят об «инстинкте»), причем на всех, даже низовых уровнях власти, а также сложившаяся доктрина новой государственности — особая глава истории.
В этом — принципиальное отличие политической философии большевиков от представлений их противников, собравшихся в Белом движении. Следуя классическим схемам европейских революций, либералы, меньшевики и эсеры уже в феврале 1917 года приняли принцип непредрешенчества, которому следовало и Белое движение. Поэтому и правительство в 1917 году назвало себя Временным, и республика не была учреждена до самой осени, и социальные реформы откладывались: сначала победа в Мировой войне, потом Учредительное собрание, которое и примет доктрину государственного строительства. Это и создало хаос, затягивание которого в условиях Гражданской войны было для обывателя невыносимым.
Правящая коалиция, сложившаяся после февраля 1917-го, а в 1918 году начавшая Гражданскую войну, сходилась на том, что в России происходит буржуазно-демократическая революция, и любая альтернатива ей, в том числе под знаменем социализма, будет реакционной (контрреволюцией). Ожидалось, что и ход событий пойдет по известному коридору буржуазных революций.
Лидер эсеров В.М. Чернов в своих воспоминаниях пишет о кадетах, меньшевиках и эсерах, собравшихся в коалиционном Временном правительстве: «Над всеми над ними тяготела, часто обеспложивая их работу, одна старая и, на мой взгляд, устаревшая догма. Она гласила, что русская революция обречена быть революцией чисто буржуазной и что всякая попытка выйти за эти естественные и неизбежные рамки будет вредной авантюрой… Соглашались на все, только бы не переобременить плеч трудовой социалистической демократии противоестественной ответственностью за власть, которой догма велит оставаться чужой, буржуазной».
Марксизм, как и либерализм, в общем исходили из принципов «науки бытия» (исторический процесс как состояния равновесия), а Ленин ввел в партийную мысль принципы «науки становления» (исторические изменения как неравновесные состояния). Советское руководство исходило, говоря современным языком, из представления общественного процесса как перехода «порядок — хаос — порядок» и как большой системы.
В работе А.А. Богданова «Всеобщая организационная наука» (1913-1922) общественные процессы представлялись как изменяющиеся состояния подвижного равновесия, которое прерывается кризисами. В отличие от методологии исторического материализма, этот подход заставлял концентрировать внимание на динамике системы и особенно на моментах неустойчивого равновесия и критических явлениях. Поэтому в период революционных преобразований и присущей им высокой неопределенности ключевые решения руководства партии большевиков были «прозорливыми» — огромное значение придавалось своевременности действия.
Ошибочность концепции Временного правительства и Белого движения вытекала также из социологического анализа. Коренное отличие русской революции от буржуазных революций в Западной Европе Вебер видел в том, что к моменту революции в России понятие «собственность» утратило свой священный ореол даже для представителей буржуазии в либеральном движении. Это понятие не фигурировало среди главных программных требований этого движения (как пишет один исследователь трудов Вебера, «ценность, бывшая мотором буржуазно-демократических революций в Западной Европе, в России ассоциируется с консерватизмом, а в данных политических обстоятельствах даже просто с силами реакции»). Это значило, что буржуазное государство в России не могло «вырасти» снизу, из гражданского общества — его надо было строить в чрезвычайном порядке, а не оставлять на волю Учредительного собрания.53
Фактический отказ белых принять на себя бремя власти, а не только «борьбы с красными», лишило их поддержки даже со стороны буржуазных слоев. Хаос был страшнее большевиков. Генерал Бонч-Бруевич писал: «Скорее инстинктом, чем разумом, я тянулся к большевикам, видя в них единственную силу, способную спасти Россию от развала и полного уничтожения».
Эту мысль в разных вариантах выражали представители всех течений, вплоть до реакционных. Н.А. Бердяев писал: «России грозила полная анархия, анархический распад, он был остановлен коммунистической диктатурой, которая нашла лозунги, которым народ согласился подчиниться». В 1930-е годы, оценивая то, что удалось выполнить большевикам, лидер кадетов П.Н. Милюков писал, находясь в эмиграции: «Когда видишь достигнутую цель, лучше понимаешь и значение средств, которые привели к ней… Ведь иначе пришлось бы беспощадно осудить и поведение нашего Петра Великого».
«Черносотенец» Б.В. Никольский признавал, что большевики строили новую российскую государственность, выступая «как орудие исторической неизбежности», причем «с таким нечеловеческим напряжением, которого не выдержать было бы никому из прежних деятелей». Будучи сами близки к этой стихии, большевики не испытывали к ней никакого уважения и «брали быка за рога».
А. Деникин писал, что ни одно из антибольшевистских правительств «не сумело создать гибкий и сильный аппарат, могущий стремительно и быстро настигать, принуждать, действовать. Большевики бесконечно опережали нас в темпе своих действий, в энергии, подвижности и способности принуждать. Мы с нашими старыми приемами, старой психологией, старыми пороками военной и гражданской бюрократии, с петровской табелью о рангах не поспевали за ними…».54
Антисоветский историк Р. Пайпс пишет, что после разгона Учредительного собрания большевиками «массы почуяли, что после целого года хаоса они получили, наконец, «настоящую» власть. И это утверждение справедливо не только в отношении рабочих и крестьянства, но парадоксальным образом, и в отношении состоятельных и консервативных слоев общества — пресловутых «гиен капитала» и «врагов народа», презиравших и социалистическую интеллигенцию, и уличную толпу даже гораздо больше, чем большевиков».
Многозначительно явление, о котором советская история умалчивала, а зря — это «красный бандитизм». В конце Гражданской войны советская власть вела борьбу, иногда в судебном порядке, а иногда и с использованием вооруженной силы, с красными, которые самочинно затягивали боевые действия, когда белые уже склонялись к тому, чтобы разоружиться. В некоторых местностях эта опасность для Советской власти даже считалась главной. Под суд шли, бывало, целые городские парторганизации, нарушившие общую политическую линию.