— Ты что, бешеный, что ли? — мент увел Любку из проклятой камеры № 4.
— Посиди пока здесь, — и он запихнул Любку в маленькую одиночку, где на полу валялось кем-то оставленное грязное одеяло и во всю стенку черной краской было намалевано: «Нинка — я ушел на этап!» — ниже подпись: «Николай».
У Любки стучали зубы и мучительно хотелось пить, но как попросить, он не знал. Нерешительно подойдя к двери, он робко постучал в кормушку. Она довольно быстро отворилась и недовольное бледно-синее от недосыпа или перепоя лицо мента заглянуло в нее.
— Ты чего? Пачек захотел? Чего барабанишь ночью?
— Пить я, дяденька, хочу!
— Я тебе не дяденька, а гражданин начальник!
— Пить, умираю хочу, — шептал Любка, уставившись в подозрительные глаза мента.
— Ишь ты, нервный какой. Сначала чуть до смерти пятерых не зашиб, а теперь пить просит!
— Так они же меня…
— Знаю, знаю, а на что пидоры в тюрьме, как не для ебли под нарами. Первый раз такого бешеного встречаю. А то другие так сами под нары лезут от ножа подальше.
— Так тесно же там, а я тесноты до смерти боюсь.
— Ха-хах-аах-ххаа! Ну учудил! Ты думал, что и они с тобой туда полезут?!
— А как же?
— Так там в нарах между досками щели в руку толщиной. Пидор, он на спине под нарами лежит, а они ему в рот по очереди спускают!
— Ааааа…
— Вот тебе и ааа, а в общем ты правильно это сделал, в следующий раз приставать на этапах к тебе поостерегутся. Слава-то о таких делах быстро по зонам бежит. Тебя как звать?
— Любка. — Подумав, сказал: — Вообще-то Петром, а правильное имя — Любка.
— Ну ладно, Любка, принесу тебе воды, хоть и не положено ночью.
Через минуту Любка с наслаждением глотал ледяную воду.
— Заутро на этап пойдешь.
— А куда?
— Кто его знает, скорее всего на Беломор-канал. Я вот что скажу тебе, Петька-Любка, ты как в зону придешь, свою натуру пидорную не скрывай. Не поможет, все равно узнают. Ты старайся правильного пацана найти, лучше из вора. Он тебе и защита и ебарь в законе. Тут уж никто против правила не попрет. А то зэки — народ жестокий — заебут! Ты ведь молодой, да смазливый, а женщины в зонах хоть и есть, да не про зэчную честь. Их больше начальство пользует.
Кормушка закрылась, и первый доброжелательный советчик в Любкиной тюремной жизни потопал куда-то по коридору.
А утром, действительно, взяли Любку на этап. На этот раз воронок не был так набит, и поездка была довольно быстрой — только 5-10 минут. Выкатившись из воронка, Любка с содроганием увидел верховода и четверых его помощников, наскоро перевязанных и в пластырях. Под глазами у верхового были черные полукружья. «Точно очки нарисованные», — подумал Любка. Компания мрачно смотрела на Любку, но приближаться не пыталась. Через пустые платформы менты повели колонну к поезду, запрятанному где-то меж товарняка. Было очень рано — Любка увидел на больших станционных часах — полпятого. Но у самого столыпинского порожняка произошла заминка: колонна наткнулась на толпу баб, одетых по-деревенскому, в платках, в тугих в талию бархатных жакетках. Они молча стояли со свечками в руках и крестили проходящих опустивших головы и прятавших лица зэков.
— Спаси тебя Господи! — услышал Любка и увидел бледные старческие глаза, окруженные вязью мелких морщин. И так защемило его сердце, что даже слезы подступили к горлу. Деревня, сгинувшие братья и сестры, бабка — словно все они стояли и провожали Любку в далекий безвозвратный путь…
Почти до самого горизонта земля была перепахана и пересечена узкими канавами и змеилась дощатыми дорожками. Муравьиное море людей сновало с тачками по этим дорожкам, таща, волоча, пихая песок, камни, выкорчеванные пни. В осеннем влажном воздухе стоял нескончаемый мерный гул человечьих голосов, скрип примитивных лебедок и мерное уханье паровой «бабы». По узким террасам, нависшим над дном будущего канала, катились одна за другой тачки, толкаемые зэками. Именно здесь и предстояло Любке отбывать срок…
Влажный воздух барака был полон человеческих запахов. Они были резкими и удушливыми, они были чуть заметными и даже терпимыми, очень редко они были приятными, но для Любки все они сливались в единое устрашающее целое, словно большое, опасное и незнакомое животное дышало ему в лицо, ожидая его неверного движения. Любкино место на нарах в бараке было у самого входа, у хлопающей двери. Он быстро привык к грязному тюфяку, к отсутствию белья, к ночным вскрикам и храпу, но запахи грязных, неделями не мытых тел убивали его.
— Ты, Петр, как ты есть пидорас, с нами за стол не садись, бери свою порцию и приварок и отваливай, — сказал ему в первый же день бригадир.
И Любка замкнулся в своем одиночестве. Тачка с песком была неимоверно тяжелой Она все время норовила перевернуться, да еще и утащить за собой отощавшего за полгода лагерной жизни Любку. Каждую тачку Любка должен был провезти примерно метров четыреста и перед самым концом настила предъявить ее ОТК — контролеру, спокойному широкоскулому татарину, черкавшему что-то в своих бумажках. Для Любки этот парень был почти неодушевленным предметом, некоей машиной, поставленной надзирать за ним, машиной без чувств и реакций. С момента появления Любки в зоне контролер Рахим только раз снизошел до разговора с ним. В полутемной, грязноватой бане Рахим протянул сжавшемуся в недобром предчувствии Любке мочалку и коротко приказал:
— Потри спину!
Что Любка и выполнил, старательно и сноровисто. Через несколько дней бригадир вызвал Любку после работы в красный уголок.
— Ты, — сказал он, заминаясь и ища поддержки у всей бригадной братвы, собравшейся в сырой, прокуренной комнате, — Петр, т. е. Любовь, должен подтянуться, а то мы из-за тебя уже третий месяц приварок не получаем. Вчерась ты пять тачек не додал, а третьего дня десять за тобой. Что ж мы, что ли должны пупок надрывать, а потом с голодухи дохнуть?!
Словом, известная «социалистическая» система круговой поруки навесила над Любкиной головой пресловутый Дамоклов меч, висевший на тонкой паутинке. И Любка понимал, что ни бригадир, ни остальные семь съедаемых «свободным коммунистическим трудом» не виноваты и совсем не хотят зла. Просто не мог, физически не мог Любка выполнять каторжную норму 70 тачек в день, а потому и бригада, вся бригада не получала «приварок»: ложку пшенной каши и кусок белого хлеба в обед.
Ночью Любка не мог уснуть. Он знал, что еще несколько дней без нормы, и засудят его по-новой, прибавят срок или пошлют на Колыму — лес валить. Когда он забылся под утро в зыбком туманном рассвете, приснился ему вещий сон. Будто везет он тачку по настилу — тяжелую и коварную, вдруг тачка перевертывается и заваливает Любку песком с головой. Душно, смертно, темно под песком. И понимает Любка, что вот-вот наступит ему конец от удушья и страха. И чувствует он чью-то руку, будто разгребает эта рука песок над Любкиным лицом, и свежий утренний воздух льется ему в легкие. Поднимает он глаза, набрякшие от бессоницы и кошмара, и… Тут Любка и вправду распахнул свои голубые, не успевшие еще потерять наивность, глаза и проснулся.
— Ты чего, сон дурная видела? Головою под одеялу спряталась и орешь. — Голос принадлежал татарину-контролеру. Он смотрел на покрасневшего Любку участливо и без обычного презрения к педерастам.
— Ты, Любка, в обед подходи к ОТК — разговаривать надо!
Любка покорно кивнул и вылез из под одеяла. Рахим стоял перед нарами в уже опустевшем бараке и пристально рассматривал тощую плоть, которую Любка торопливо укутывал в серью тюремные одежды.
— А ты вправду, говорят, человек душить на пересылке? Насилничать он тебе желал?
— Да, враки это, — забормотал Любка. — Я только табуреткой железной зашиб нескольких. И нe насмерть вовсе.
— Да ты не оправдывай, я тебя уважать за это очень. В 12 приходи к ОТК.
Было около двенадцати. Тусклое солнце просеивало свои лучи сквозь дымчатую серо-голубую пелену. Любка, пыхтя и обливаясь потом, доволок тачку и опрокинул ее, добавляя несколько сантиметров к «памятнику сталинской эры». Контролер Рахим оскалился в улыбке, жмуря и без того узкие раскосые глаза.
— Идем, Лубовь, говорить буду!
— Ты, дяденька Рахим, побыстрее говори, а то ведь обед пропустим!
— Не надо обед. У нас свой обед будет!
Рахим поднялся и зашагал, ведя Любку за собой. Прошагали они всего двести-триста метров в сторону от стройки, и Любка увидел себя среди островка еще не выкорчеванных кустов и деревьев. Присев у одного из деревьев среди густой травы, Рахим бесшумно приподнял кусок кочки, заросшей черникой и оплетенной можжевельником. Покопавшись в открывшемся провале, он достал оттуда какой-то сверток. Не прошло и минуты, как Любка уже жевал мягкое, тающее во рту сало и вдыхал забытый запах свежего деревенского ржаного хлеба. Кусок сала был не более спичечного коробка, и Любка откусывал микроскопические кусочки, стараясь продлить праздник.