Тихими, опасно притаившимися переулками ковылял Любка по Москве, высвеченной рыжим, осенним рассветом. Через заросли жгучей крапивы и терпко пахнущей полыни пробрался к знакомому пролому в заборе, облюбованному для возвращений еще прошлой зимой. Запах опасности, незнакомые шорохи насторожили и без того потрясенную душу Любки. Внезапно, с грохотом, сорвалась с петель наружная входная дверь малины. С матерными криками, воплями и стонами вылетали во двор мужские тела. Любка увидел, как трое ментов волокут Щуку, утирающего кровь, заливавшую правый глаз. Дальше пошла вся компания, но Черного с ними не было! Ликование Любки было непродолжительным. После небольшой заминки синешинельные вытащили во двор темный длинный предмет, оказавшийся безжизненным телом, укрытым холщевым мешком. И Любка с горестью заметил, что из прорехи безжизненно выпадает рука. На ее среднем пальце Любка успел увидеть знакомый серебряный с чернью перстень Черного.
Так кончилась, рассыпалась, развеялась утренним осенним ветром воровская малина, что была для Любки ночлегом и домом, тихим островом в его бурливой воровской жизни. Он лежал в крапиве и, странно, слез не было. Все выгорело, опустело в его душе. Где-то на самом дне зрела даже мучительная сладкая радость. Нет Черного, нет Седого, нет Щуки. Нет свидетелей его ночных унижений, нет кровавой связи и проклятой беспомощности. Снова и снова Любка вспоминал скрюченный палец Черного со знакомым перстнем и почти физически ощущал сладкую боль, что причинял ему злорадно ухмылявшийся Черный этим самым перстнем, когда его корявый палец проникал в Любкмну плоть.
Весь день, до первых звезд, пролежал Любка в зарослях у пролома в заборе. Видел, как шастают по двору менты, вытаскивая воровские пожитки. Только убедившись, что последний грузовик с ворчанием прогрохотал по мостовой и скрылся в клубах сиреневой пыли, выполз Любка из своего зеленого укрытия и, прихрамывая, побрел дворами к Вокзальной, названной Комсомольской, площади. На немногие сохранившиеся у него рубли купил он билет, и понес его общий бесплацкартный вагон из Москвы на Волгу, в давешний городок, что после московской адской жизни казался Любке раем обетованным.
Мерно стрекотали колеса, словно полк шагал в ногу по железному мосту. Соседи Любкины один за другим засыпали, убаюкиваемые непобедимым ритмом движения. Напротив Любки прикорнула у окна гражданка средних лет, цепко ухватившаяся за плетеную сумку, пристроенную на коленях. Время от времени гражданка, вздрагивая, просыпалась и, пугливо озираясь, что-то щупала и проверяла в сумке. Для Любки, прошедшего начальную воровскую школу, эти движения были что для кота вид молока, налитого в блюдце. И фраеру было ясно, что в сумке у гражданки было что-то весьма интересное. Любка скрутил из носового платка нечто подобное кульку, запихнул в него свой рваный, пустой кошелек, пивную бытылку, валявшуюся под лавкой, спичечную коробку и стал терпеливо ждать. Вот гражданка отворила отекшие глаза, осоловело повела ими вокруг и, встрепенувшись, снова ухватилась за сумку. Успокоенная, она стрельнула прояснившимся взором прямо в Любкино лицо. Он уже был наготове.
— Сладко вы дремлете, тетенька!
— Да поезд-то укачивает. Словно младенца в люльке. Неволей заснешь! А ты куда, голубчик, путешествуешь?
— Да в Н-ск, — Любка назвал первый попавшийся в памяти город, — К родственникам на побывку.
— А, на сладкие пироги потянуло. Москва-то, она не мамка — даром не накормит!
Разговор весело замельтешил, подогреваемый ночной скукой и тишиной Улучив момент, Любка, указав на свой импровизированный узелок, попросил гражданку последить за «добром», а сам направился в туалет. Вернулся он минут через двадцать, внося в душное отделение вагона ночную свежесть.
— Ишь ты как долго — живот, что ли, прихватило? Я уж думала часом не сошел ли ты с поезда-то.
Любка только смущенно улыбался и благодарил за труды.
— Ну и я, что ли, отправлюсь туда же… Ты уж, паренек хороший, пригляди за сумкой Тяжело ее туда тащить, да и нечисто там, а в сумке-то продукты-гостинцы для внучат!
Любка даже дыхание затаил, дивясь неразумности гражданки. Одного мгновения хватило ему, чтобы, порывшись в сумке, выхватить что-то тяжелое и показавшееся Любке кошельком. Выскользнув из вагона, Любка заспешил по грохочущим переходам в самый конец поезда. Где-то вдали послышались истерические вопли.
— Вернулась, раззява дурная, — беззлобно ухмыльнулся Любка.
Поезд внезапно резко затормозил, и Любка от неожиданности полетел по проходу и крепко ударился плечом о чей-то свисавший со второй полки сапог. Дальше было просто. Любка выскочил из последнего, незапертого на его счастье вагона, и зайцем припустился по широкому полю, заросшему густой озимой пшеницей. Только убедившись, что поезд ушел, унося ограбленную гражданку и Любкин носовой платок, он упал на землю и долго лежал, чувствуя теплое дыхание ветра, допевавшего свою ночную песню.
По утренней, обжигающей холодом росе пошлепал Любка через молодой березняк наугад, не разбирая дороги. Когда совсем рассвело, присел у белого скользкого от росы ствола и развернул свою добычу. В плотно укатанном газетной бумагой свертке были царские золотые рублевки. И было их «много». Больше сотни — по Любкиным многократным подсчетам. Любка запихнул их в оба башмака, отчего идти стало весьма неудобно. Но Любка терпел и ковылял неторопливо по проселочной дороге, рассчитывая, что куда-нибудь она его приведет. И он был прав: дорога вывела его на высокий холм, и ее желто-бурая лента, петляя меж оврагами, протянулась к мосту через небольшую речонку, а на другом берегу Любка рассмотрел тесно-толпящиеся одно- и двухэтажные здания то ли села, то ли небольшого городка. И этот мирный, еще не проснувшийся городок, укутанный в последние клочья утреннего тумана, всколыхнул в сентиментальном Любке душу, напомнил о Мишке-фотографе, о счастливых первых днях его любви. Но чувства чувствами, а голод напомнил Любке, что, кроме золотых рублей, у него ничего нет. Даже мелкой монеты не осталось, чтобы хоть ватрушку какую купить. Стряхнув грустные мысли, Любка приблизился к первому дому и заглянул в окошко, не затворенное почему-то ставнями на ночь. Первое, что он увидел, был круглый, накрытый скатертью стол. Посреди стола — большая кастрюля с картошкой в мундире. Рядом лежала неочищенная головка лука, а в большой тарелке плавали кислые огурцы и яблоки. Несмотря на голод, Любка рассмотрел стоящую на табуретке рядом со столом гармонь, блестевшую многочисленными ладами.
Словом, у Любки потекли слюни не только от вида яств. Главным образом, ему мучительно захотелось иметь гармошку и не для продажи, а для себя, чтобы выучиться играть, да вернуться домой в скрипучих блестящих сапогах, в черной паре, да как вдарить по ладам, повести плечами и голосить весь вечер до утренней зари, и чтобы парни всего села с зависти позеленели. Все эти несерьезные мысли прокатились в Любкином мозгу, как горошины по гладкому полу, и в следующий момент он уже осторожно влезал в легко отворившееся окошко. Какой-то непутевый стакан был задет Любкиной ступней и покатился, производя веселый звон и грохот. Выждав, когда все успокоилось, и убедившись, что стакан никого не разбудил, Любка на цыпочках подплыл к столу и, собрав все четыре конца скатерти, стал сооружать огромный куль, куда на почетное место была водружена и гармонь. Когда все было готово, и кастрюля, с картошкой, огурцами и яблоками, и даже краюха черного хлеба покоились удобно и прочно на Любкином плече, почувствовал он чей-то веселый взгляд и краем глаза, еще не веря своей промашке, увидел, что из-за пестрой занавески выглядывает чье-то лицо.
— Ну-ка, положь на место, что не твое! — раздался спокойный, негромкий голос.
Послышался стук босых ног и, спрыгнув с печки из-за занавески, на Любку пошел высокий обритый наголо парень в одних трусах. Любка в ужасе присел, одной рукой не выпуская скатертный куль, а другой, одурев от страха, он прикрыл голову, ожидая оглушительного удара. Но его не последовало. Парень обошел Любку со всех сторон и спросил шепотом:
— Вор, что ли?
— Воровка я, — последовал Любкин неуверенный ответ.
— Ха, пидерас попался! Ну развязывай добычу, да аккуратнее: гармонь не урони!
Любка послушно развязал скатерть и расставил все предметы, как были. Поняв, что трепки не будет, Любка стал медленно отступать к окну, готовясь выкатиться из несчастливого места. Парень насмешливо, но не злобно, а как-то даже сочувственно, рассматривал Любкины движения:
— Да не дрейфь ты, дура. Иди морду умой, кормить тебя буду!
Любка, не веря своим ушам, подошел к рукомойнику и стал полоскаться, смывая многодневную пыль и грязь.
— Да что ты только сопли свои размазываешь: сними рубашку, портки, да как следует ополоснись, а то баня только завтра будет! Как кличут?