Возьмем в качестве наглядной демонстрации биографию Франческо Петрарки (1304–1374) – классика мировой литературы, отделенного от нас завесой семи веков.
СТАДИЯ ПЕРВАЯ:
«Расширение» биографии художника-творца, или Его жизнь после смерти
«Петрарка, как никто до него, создал грандиозный и подробный литературный автопортрет – поэтическую исповедь «Канцоньере» («Книга песен»), книгу диалогов «О презрении к миру», три свода прозаических писем… Петрарка именно создавал свой портрет, создавал как художник, искушенный в тайнах ваяния, он шлифовал, он отсекал все на его взгляд лишнее (многие письма, в том числе все на итальянском языке, он попросту сжег), а если и решался предстать перед современниками и потомками обнаженным, то это, по остроумному замечанию Яна Парандовского, была нагота героическая, безукоризненностью и блеском напоминающая античные статуи… Да и Вергилий, из четвертой эклоги приносил какие-то знакомые, давно слышанные им слова:
«Сызнова ныне времен зачинается строй величавый…»
Почему-то теперь он и себя, как бы со стороны, видел в этом ослепительном божественном сиянии… Кстати, с той же бестрепетной суровостью ваятелей обходятся с Петраркой и иные исследователи, не понимая, что монументальность не всегда к лицу даже великим, ибо изваянию удобно отвешивать поклоны, перед ним удобно благоговеть, но понять и полюбить можно только живого человека».
СТАДИЯ ВТОРАЯ:
Мифологизация жизни и творчества художника-творца, «сужение» круга дискуссии о нем
«Одолев целую пространную монографию о творческом и жизненном пути великого итальянца, можно, например, так и не выбраться из плена школярского мифа о девственности Петрарки. Можно прочитать статью о нем, в которой автор длинно рассуждает о потребности Петрарки любить и приводит перечень объектов этой любви, куда вошли Лаура, мать поэта, его брат и даже племянник, но не упоминает ни детей, ни внуков (ну не положено Петрарке любить внебрачных детей – пред сим суровым благочестием меркнет даже Блаженный Августин). Вот эти целомудренные маневры биографов вкупе с аскетическими пассажами самого Петрарки, быть может, несколько отдаляют, отстраняют поэта от современного, весьма раскованного читателя, особенно молодого, нагоняя на него зевоту каким-то неизбывным средневековым унынием… Но да будет известно нынешнему школяру, что Франческо Петрарка был разным. В Авиньоне он вел бурный, развеселый образ жизни и был, выражаясь языком современных школяров, весьма стильным молодым человеком. Не щадя ни времени, ни сил, он отдавался заботам о своей внешности, тщательно завивая локоны, трепеща при малейшем ветерке, который мог внести ненужную вольность в этот шедевр парикмахерского искусства, шарахаясь от уличных четвероногих, дабы те, не дай Бог, не забрызгали щегольской наряд. Чем не повеса – в шляпе набекрень, украшенной цветами, перьями и даже колокольчиком. Чем не дамский угодник – в кругу прекрасных донн, с лютней в руках, с изысканной песнью о своем безумии, о своей любви, «которую стыд велел по крайней мере скрывать, раз уж нельзя было ее угасить!» (нужно ли говорить, что этот строгий комментарий Петрарка сделал задним числом и много позже)… Наконец, самая деликатная сфера. Духовное звание юридически обязывало каноника Петрарку к безбрачию, однако очень долго этой обязанностью он пренебрегал. И имел детей от женщины (или женщин?), имени которой не посчитал нужным назвать нигде и никогда… Отнесемся к этому без ханжества, свойственного иным целомудренным биографам, но и без соприродной ханжеству плотоядной улыбки, обнажающей нечищенные зубы при известии об интимных подробностях или тех минутах жизни художника, когда, «быть может, всех ничтожней он». Отнесемся ко всему с должным пиететом и поймем, что идеал, к которому искренне и страстно стремится поэт, и реалии его жизни – не одно и то же, что любые реалии не замутняют этот идеал, но, напротив, привносят в него истинно человеческое обаяние, многоцветность и многомерность (иначе ведь идеал будет припахивать пылью и воском паноптикума)…» (из очерка О. Дорофеева «Слово о мессере Франческо Петрарке, светском канонике, увенчанном лаврами, Поэте, магистре и гражданине Рима», Россия, 1996 г.).
Времен строй величавый… и вдруг – пыль и воск паноптикума! Стрела времени описывает довольно замысловатую кривую – от критического неприятия нового явления к безоговорочному признанию его как классической догмы. Тем самым Время изощренно мстит художнику-творцу за попытку своей «силовой деформации» (концентрированного выражения сути явлений в ходе естественного течения «жизни без событий»), находя возможность деформировать само его творчество, т. е. причину сей деформирующей силы. Оно процеживает его труды и мысли через сито очень мелкого масштаба – и очень многое из сделанного и пережитого им, что, собственно говоря, и составляет опыт жизни, остается невостребованным, непонятым, неоцененным! Это еще одно «непреодолимое противоречие» из разряда вечных, с которым встречается каждое новое поколение художников-творцов как только начинает свою борьбу с «обществом большинства»! Как будто до сих пор не написаны истории народов. Как будто опыт отдельной жизни не слагается в опыт целых поколений («любые достижения – в копилку истории человечества»), к чему, наконец, призывают даже охранительные законы общества/клана/группы, стоящие на страже интересов прагматичного большинства! Так нельзя ли пустить «стрелу времени» по прямой, а иногда, чтобы избежать неминуемого тупика, применить возвратное движение?
«Мысль гения, могучая и всепроникающая, – отмечает Н. Гончаренко, – билась в железной клетке конечного существования, ища выхода. Поэты древней Индии и Греции воспевали Золотой век. Дж. Мильтон создал образ Времени, стремящегося назад к Золотому веку. Поэты очень часто пытались следовать за этим воображаемым бегом в дивную Нирвану. Ученые-реалисты развеяли эту иллюзию, доказав и невозвратимость времени, и отсутствие Золотого века в прошлой истории человечества» (из книги «Гений в искусстве и науке», СССР, 1991 г.).
Столь же уверенно реалисты «расправляются» и с будущим, утверждая, что оно начинается в границах рационально определенного (предначертанного) настоящего. Все несбыточное, рассказанное в былинах и преданиях, они опровергают охотнее, чем воспринимают новое, непостижимое, несущее внеочередные нерешенные проблемы.
Вера в «вечный круговорот вещей» (И. Гёте), в принцип «вечного возвращения» (Ф. Ницше) или в «Золотой век» (Дж. Мильтон) была осмеяна «обществом большинства» тысячи раз, мечтатели-поэты и фантазеры-ученые были заклеймены им как шарлатаны, смутьяны, ниспровергатели основ. Всякий раз их тащили на ареопаг жрецов науки или на алтарь искусства, чтобы принести в жертву или сжечь как неисправимых еретиков. Но почему «мир больше всего наказывает своих сынов за самые чистые идеи и побуждения духа», как будто придерживается «иной формы существования и способа торжества таких идей»? – недоумевает писатель-гуманист Чингиз Айтматов (1928–2008). Если все люди – братья, черпающие силы для жизни из единого духовного источника, такой «нигилистический» подход кажется неразумным.
А с другой стороны, почему бы и не применить силу отторжения, чтобы продемонстрировать реальность силы? Почему бы и не отвергнуть «способ торжества очевидных идей», если придерживаться мнения большинства, что «гений – не совсем человек», человек несносный, весь закрытый в себе и к тому же…больной. Так что тут уж, извините, срабатывают силы охранительные. Инородное тело призывает удалить иммунитет…
Можно говорить о жертвенности, предопределенной Роком. Но у рока всегда имеются конкретные вершители, которые, преследуя художника-творца, хотят убить его Идею. А убив его самого, можно сделать невозможным рождение новых идей. Они так думают, стараются реализовать свое дьявольское намерение, иногда действуя с инквизиторским усердием, – и не могут извести своих оппонентов как класс, добиться всеобщего, тотального контроля над мыслью в, казалось бы, монолитном «обществе большинства!». Однако они могут рассчитывать на успех своего плана при определенных условиях:
• «Думая о жизни великих людей, замечаешь общую для них черту: какие бы судьба ни обрушивала на них жестокие удары, они оставались свободными. Но когда свобода исчезала, наступала смерть…» (из книги М. Буянова «Преждевременный человек», СССР, 1989 г.).
• «Творчество не расцветает в темницах… Творчество убивает не только сама несвобода, но и отсутствие борьбы против нее» (из книги Н. Гончаренко «Гений в искусстве и науке», СССР, 1991 г.).
Именно о свободе творчества («тихой, запретной радости») как главном условии деятельности художника-творца говорил А.С. Пушкин, а позднее цитировавший его Александр Блок. И именно отсутствие ее («убивают думку-то, убивают!» – А. Фадеев, 1956 г.) подводит человека творческого к роковой черте или, уж во всяком случае, усиливает влияние его злосчастной звезды. «Упасть в пропасть» не дает сила таланта, сила Давида, побеждающего несокрушимого Голиафа вопреки всем раскладам всех векторов физического взаимодействия сил: