Точно так же, как ментальные ощущения влияют на наши мысли, то, что мы думаем о ментальных ощущениях, влияет на наше представление о разуме
Если суперкомпьютер IBM выиграл у Гари Каспарова в шахматы, мы не верим, что компьютер имел хоть какое-то представление о том, что он делал, как не было у него никакого чувства намерения или агентивности. Он просто следовал намерению программиста. Теперь представьте, что вы берете интервью у прежде неизвестного шахматиста, который искусно обыграл Каспарова. Вы спрашиваете его, как ему удалось обыграть одного из лучших шахматистов в истории. Он пожимает плечами и говорит: «Я выучил и запомнил все шахматные партии, которые когда-либо были сыграны. Затем я делал ходы в соответствии с комплексным расчетом вероятности успеха. Я ничего не понимаю в шахматах». Вы бы поверили, что этот человек ничего не понимает в шахматах, или стали подозревать, что он хитрит?
Разрабатываем ли мы академические теории разума или прикидываем, как приспособить фМРТ для чтения мыслей, мы находимся в невыгодном положении, когда вынуждены использовать собственный опыт переживания непроизвольных ментальных ощущений для формирования своих представлений о том, есть ли такие подобные переживания у других. Чтобы вернуться поближе к реальности, посмотрим, как наше представление о разуме животных влияет на то, как мы с ними обращаемся.
Чувство собственной исключительности
Назвав себя большим любителем собак, Декарт тем не менее счел, что собаки лишены сознания, и описывал свою собаку как автомат [95]. Как только вы отвергли наличие у животных сознания, вам остается короткий шаг до убеждения в том, что животные не испытывают боли и страдания. Трудно понять, как кто-то, имеющий пару глаз или каплю сострадания, может прийти к такому выводу, однако неотъемлемой частью моей практики в медицинской школе было проведение физиологических экспериментов на собаках, часто с очень слабой анестезией. Возможно, мое худшее воспоминание – это удаление поджелудочной железы у «пожертвованной» «человеческим обществом» бездомной собаки, чтобы мы могли воочию наблюдать прогрессирующее ухудшение ее состояния и в конечном итоге смерть от вызванного хирургическим путем диабета. Я до сих пор вижу ее в клетке, дрожащую, скулящую. И ежусь от застывшего в ее глазах понимания, что ее предали.
Вопрос о том, что думают и чувствуют животные, является предметом многочисленных споров со времен Аристотеля. То, что мы до сих пор не пришли к единому мнению на этот счет, объяснимо. Мы можем судить о животных, только наблюдая их поведение, поскольку они не могут описать своих переживаний, а наблюдение поведения приводит к консенсусу не чаще, чем мы можем наблюдать единство мнений в свидетельствах очевидцев.
В книге «Human: The Science Behind What Make Us Unique»[28] (2008) Майкл Газзанига, пионер в области исследований мозга и директор Центра по изучению разума SAGE в Калифорнийском университете в Санта-Барбаре [96], пишет: «Начнем путешествие к пониманию, почему люди особенны… хотя мы сделаны из тех же химических веществ, с теми же физиологическими реакциями, мы в корне отличаемся от других животных». Его центральное положение: мы подверглись физической трансформации, подобно смене агрегатного состояния, которая делает химически одинаковые пар и лед различными «в своей реальности и форме» веществами [97]. В качестве свидетельства нашей уникальности он приводит природу «нашего мозга, нашего разума, нашего социального мира, наших чувств, наших творческих усилий, нашу способность к приписыванию агентивности, наше сознание» [98].
Большинство из нас твердо верит в базовые положения эволюционной биологии. Мы в целом принимаем, что произошли от других животных путем эволюции и не являемся единственными созданиями с глазами, ушами и нервными волокнами. Мы не единственные животные, которые ценят симметрию, проявляют способности к художественному творчеству и имеют развитые социальные навыки. И тем не менее поддерживаемые глубоко ощущаемым чувством уникального Я, первоклассные ученые, в частности Газзанига, не удерживаются от соблазна провозгласить наше коренное отличие от всего остального животного царства. Возможно, использование слова «уникальность» в подзаголовке его книги – всего лишь отражение маркетинговых усилий издателя, но, с моей точки зрения, уникальность имеет неприятный запашок самодовольства и «видового шовинизма». Хуже того, именно это чувство уникальности движет наиболее экстремистскими заявлениями креационистов[29]. Послушайте Сару Пэйлин[30]: «Я не верю в то, что человеческое существо – думающее, любящее существо – происходит от рыбы, протянувшей ноги и выползшей из озера» или от «обезьянки, которая мало-помалу сползла с дерева».
Контраргументы креационизму в той же мере не выглядят научно доказательными. Насколько мудрее было бы для нейробиологов указать, что чувство уникальности так же иллюзорно, как и другие непроизвольные ментальные ощущения. Пока наши передовые исследователи мозгов чувствуют себя обязанными рассказать нам о научных основах нашей уникальности, они состоят в заговоре с врагом, с теми, кто больше прочих предан продвижению антинаучных настроений.
Чтобы разобраться в проблемах, стоящих за попытками понять разум животного, посмотрите на сложное брачное поведение самца шалашника. Эта птица размером с голубя чаще всего встречается в дождевых лесах Новой Гвинеи и восточной Австралии. Самцы шалашника отказались от яркого оперения и звучных трелей как средств привлечения к себе внимания дам. Вместо этого они строят сложную наземную конструкцию – шалаш, или беседку – из мха, веточек и листьев. Затем они декорируют строение разноцветным хламом, начиная от перьев и камушков и заканчивая ягодами и ракушками [99, 100]. Общий эффект часто поразителен, и его сравнивают с хорошо декорированным жильем холостяка. То, как мы трактуем это поведение, зависит от нашего решения верить или нет в то, что шалашник демонстрирует интенциональность, понимание эстетики и желание творчески самовыразиться, или это действие опирается по большей части на его встроенные рефлексы. Инстинкты или искусство – это функция от разума наблюдателя, а не научный факт.
Мало кто будет всерьез размышлять о том, что амеба, отползшая от болевого раздражителя, сознательно продумала путь отступления. В то же время мы будем испытывать бóльшую неуверенность при виде того, как вертится и дергает ножками лобстер, брошенный в котел с кипятком. По мере подъема по эволюционной лестнице суждения о сознательности поведения становятся все менее однозначными. Такие оценки осознанности неизбежно включают в себя некое суждение в категориях «больше» и «меньше»: мы «больше», чем амеба, но как насчет дельфинов? Китов? Попугаев? Наши суждения о примитивном или развитом главным образом основываются на том, насколько демонстрируемое животным поведение близко к человеческому, но не наоборот: насколько поведение, которое демонстрируем мы, близко к поведению животного. Пусть шалашник и не Пикассо, но если рассматривать в качестве цели искусства привлечение самок с определенной эстетической чувствительностью, шалашника следует считать добившимся творческого успеха. Может, мы бы иначе оценили его творения, если б он носил берет.
В своей книге «Animal Liberation»[31] (1990) активист борьбы за права животных и философ Питер Сингер писал:
Разве животные чувствуют боль не так, как человек? Ну, и как же мы узнаем, что кто-то – человек или нечеловек – чувствует боль? Мы знаем, что мы сами можем чувствовать боль. Мы знаем это из непосредственного опыта ощущения боли, которое мы испытываем, когда, например, кто-то прижмет горящую сигарету к тыльной стороне нашей ладони. Но как мы узнаем о том, что кто-то другой испытывает боль? Мы не можем непосредственно испытать боль «другого», будь этот «другой» нашим лучшим другом или бездомной собакой. Боль – это состояние сознания, «ментальное событие», и, будучи таковым, оно не может быть зафиксировано извне. Когда кто-то корчится, кричит или отдергивает руку от горящей сигареты – это не сама боль. Не являются таковой и записи, которые невролог может сделать об активности мозга – мозг сам только наблюдает боль. Боль – это то, что мы чувствуем, и все, что мы можем, – делать заключения, что другие тоже чувствуют ее, основываясь на различных внешних проявлениях» [101].
Если поведенческие наблюдения – например, при оценке боли животного – недостаточно надежны, может ли наука предложить более обоснованный подход? Новозеландский нейрофизиолог Крейг Джонсон полагает, что может. В 2009 г. он сообщил, что «судя по мозговой активности, телята чувствуют боль, когда их забивают» [102]. Получивший премию труд Джонсона основывался на фактах, полученных при использовании регистрации электрофизиологической активности мозга (ЭЭГ). Предшествующие исследования на добровольцах-людях и нескольких других видах млекопитающих показали, что определенный характерный паттерн ЭЭГ наблюдается в те моменты, когда подопытный получал болевое воздействие. Чтобы не причинять животным дискомфорта, Джонсон анестезировал телят, прежде чем перерезать им горло. Он утверждает, что эти животные демонстрировали типичную болевую электрофизиологическую активность в момент, когда им перерезали горло. В результате он приходит к выводу, что телята испытывали бы боль, если бы были в сознании.