Быть может, это трагедия всех просвещенных монархов всех ушедших времен. «Ниже по течению» они оказывались неожиданно, но не случайно. Именно печальное время реакции, как правило, и предвосхищал «литературный» характер их царствования, начатого с первых, казалось бы плодотворных, идей…
Можно сетовать на «наивно-оптимистическое мировидение Просвещения», можно сокрушаться о непрочности самого «здания разума и прогресса». Так и делала Екатерина II, отвечая на упреки Д. Дидро в противоречии между ее «Наказом» (1767 г.), навеянным идеями Просвещения, и действительным характером царствования, завершившегося захватническими войнами и окончательным закрепощением крестьян. «Я часто и долго беседовала с Дидро, – вспоминала «Северная Семирамида». – Видя, что ни один из его обширных планов не исполняется, он с некоторым разочарованием указал мне на это. Тогда я объяснилась с ним откровенно: «Господин Дидро, я с большим удовольствием выслушала все, что подсказывал вам ваш блестящий ум. Но с вашими великими принципами, которые я очень хорошо себе уясняю, можно писать прекрасные книги, однако не управлять страной. Вы забываете в ваших планах различие нашего положения: вы ведь работаете на бумаге, которая все терпит, которая гибка, гладка и не ставит никаких препятствий ни вашему воображению, ни вашему перу. Между тем как я, несчастная императрица, тружусь для простых смертных, кожа которых чрезвычайно чувствительна и щекотлива…» «Если бы я руководствовалась его соображениями, – резюмировала российская императрица, «несчастная в своем жребии», – то мне пришлось бы поставить все вверх дном в моей стране: законы, администрацию, политику, финансы, – и заменить все неосуществимыми теориями…» (из «Записок» графа Сегюра, Франция, 1827 г.).
Однако излишне утилитарный характер государственных преобразований (реакция консервативных кругов на рассеянье либеральных идей) чреват другой крайностью, извращающей «литературный» характер царствования до неузнаваемости. Пожалуй, и здесь поучителен пример Екатерины II. «Екатерина оказывала покровительство только официальной науке – другой она в пределах своего государства не допускала, – констатирует К. Валишевский. – Рядом с каждой проблемой философии, истории и даже географии она ставила вопрос государственного порядка и за спиной всякого ученого – политического агента. А от такой стерилизованной науки и нечего было ждать ничего, кроме напыщенной лести и высокопарных нелепостей» (из книги «Роман одной императрицы», Франция, 1893 г.).
Речь даже не о титуле «Северная Семирамида», так нравившемся Екатерине. Даже изысканная лесть в адрес августейшего лица есть следствие проводимой им политики, точнее отклик на ее запросы со стороны всех заинтересованных лиц. Даже непримиримый, казалось бы, критик всегда может найти общую платформу с носителем антагонистических идей, если знать ускользающий из анналов официальной хроники подтекст. На мнимую парадоксальность самой возможности нахождения «общих интересов» указывал, например, французский философ Никола Шамфор (1741–1794). «Примечательно, – пишет он в своих записках «Характеры и анекдоты» (1794 г.), – что у Жана-Батиста Мольера (1622–1673), не щадившего никого на свете, нет ни одного выпада против финансистов. Ходит слух, будто Мольер и другие комедиографы той эпохи получили на этот счет прямые указания Кольбера». Будучи влиятельным министром финансов (Франция, 1665 – 83 гг.), Жан-Батист Кольбер прекрасно сознавал, что интересы государственной политики «всегда были и остаются превыше всего», а услуги «заинтересованных лиц» должны превышать действия агентов ограниченного круга влияния, например, низкопоклонников-льстецов вокруг и вблизи трона какого-нибудь местечкового князька. Мера целесообразности не должна противоречить мере достаточности, а все, что находится за пределами образцовых норм (факт остается фактом: именно «Северная Семирамида» решила установить новый стандарт оценок, что способствовало «стерилизации» науки), должно быть поддержано силой убеждения. Другими словами, ведется поиск таких «политических агентов», которые могут убеждать, воздействуя силой своих способностей, доказывая мощью своего ума…
И вот тогда… тогда скорее будет понято «утилитарное» желание августейшего лица «благодаря перу искусного летописца, увековечить и возвеличить себя и свое правление». Об этом публично говорил французский король Людовик XIV, похлопывая по плечу Жана-Батиста Мольера. Он не открыл ничего нового и, разумеется, ничего нового не завещал:
•Величайшего из античных поэтов, Марона Публия Вергилия (70–19 до н. э.), правитель Римской империи Октавиан Август считал лучшим пропагандистом своей государственной политики. «Вергилий искренне славил империю Августа, восхищался личностью своего покровителя, политическим и культурным расцветом Рима при Августе. С идеями и интересами Августа, отвечающими собственным наклонностям поэта, связаны все его основные произведения… Так, поэма «Энеида» своего рода «социальный заказ империи»… Это не только поэма об основании Рима, но также об исторической миссии, предназначенной ему роком и богами» (из статьи М. Николы «Вергилий», Россия, 2003 г.).
•Будучи главой придворных одописцев, азербайджанский поэт Хакани (1121–1199) не уставал прославлять правителя Ширваны, а когда в 1156 году он получил от него разрешение совершить паломничество в Мекку, то слагал хвалебные касыды всем правителям больших городов, встречавшихся на его пути. Когда же он отправился на службу к самому могущественному властителю Ближнего и Среднего Востока сельджукскому султану Санджару (1157 г.), то был остановлен на полпути правителем небольшого городка Рей (в окрестностях современного Тегерана), который, как все малоизвестные тираны, «желал с помощью панегириков сохранить для истории свое имя». «Почетный плен» в Рее спутал Хакани все планы: за это время султан Санджар был пленен восставшими племенами кочевников, и империя «великих Сельджуков» благополучно развалилась. Не достигнув цели, Хакани вернулся на родину в Шемаху. Ни с чем? Он остался великим поэтом и едва ли лишился практики придворного одописца!
•«Король Пруссии Фридрих II, похоже, испытывал восторженные чувства к Франсуа Вольтеру (1694–1778). Их первая встреча произошла 11 сентября 1740 года в замке Мойланд близ г. Клева. «Если я когда-нибудь прибуду во Францию, – сказал король, – первое, что я спрошу: «Где господин Вольтер?» Ни король, ни двор, ни Париж, ни Версаль, ни женщины, ни развлечения не будут интересовать меня. Только Вы…»…» (из книги П. Таранова «Философия сорока пяти поколений», Россия, 1999 г.). «Король, победоносно окончивший к концу 1740-х годов две войны и выигравший пять сражений, писал поэту, что теперь его честолюбие состоит в том, чтобы писать свой титул следующим образом: «Фридрих II, Божьей милостью король Пруссии, курфюрст Бранденбургский, обладатель Вольтера и проч»…» (из книги С. Цветкова «Эпизоды истории в привычках, слабостях и пороках великих и знаменитых», Россия, 2011 г.).
Обладатель Вольтера… Важно не имя, важны принципы. Последователи «Короля-солнца» и «Фридриха Великого», искавшие Культ Поведоносного Имени, как-то сами оценили перспективы союза художника и власти, что было даже смелее, чем в теоретических рассуждениях Ж. Д’Аламбера о прочности (читай – «порочности») взаимных интересов. Всегда находились «объективные причины» и «особенности исторической эпохи», которые усиливали взаимное уважение художника-творца и власть придержащих, чтобы и те, и другие «заслуживали названия великих». Достижению цели как раз и способствуют общие интересы:
• «в описываемое время общество не могло обеспечить писателю самостоятельного существования: писатель искал поддержки в покровительстве сильных и благодарил за эту поддержку восхвалением покровителя» (С. Соловьев «История России с древнейших времен», т. 20, Россия, 1870 г.);
• «амбициозной правящей элите нужны «великие люди», которые свидетельствовали бы о величии их времени, – и карликов превращают в гигантов, ничтожеств возводят на пьедестал путем присуждения им при жизни званий классиков, лауреатов и т. д.» (Н. Гончаренко «Гений в искусстве и науке», СССР, 1991 г.).
• Разумеется, можно привести немало доводов в пользу союза художника-творца и принца крови «по жребию рождения» или хотя бы оправдать его сложившимися обстоятельствами. Так ли уж часто художник-творец вообще имеет право выбирать, если не считать альтернативой право на нищету и безвестность?! «В старые времена, – замечает М.А. Энгельгардт, – когда наука была в загоне, ее представителям волей-неволей приходилось ютиться около богатых и знатных меценатов. Астроном составлял гороскопы какой-нибудь владетельной особе, алхимик отыскивал для нее философский камень, доктор составлял эликсиры для поддержания ее здоровья и так далее. Позднее, когда наука приобрела независимое положение, погоня за высокими покровителями стала излишней, но сохранилась в силу «переживания», выражаясь в стремлении ученых обществ и учреждений избирать светлейших, сиятельнейших, превосходительнейших патронов президентами и почетными членами» (из очерка «Чарлз Лайель, его жизнь и научная деятельность», Россия, 1893 г.).