Но книжка жива до сих пор только потому, что автор кое-где проговорился о собственных личных, о внутренних обстоятельствах.
То есть, разумеется, - кто же спорит - из политэкономических иные наблюдения Путешественника тоже словно бы сегодня записаны.
Демагогу зрелого социализма было бы, наверное, в высшей степени противно прочитать:
"Все то, на что несвободно подвизаемся, все то, что не для своей совершаем пользы, делаем оплошно, лениво, косо и криво. Таковых находим мы земледелателей в государстве нашем. Нива у них чуждая, плод оныя им не принадлежит. И для того обрабатывают ее лениво и не радеют о том, не запустеет ли среди делания..."
Равно и военномыслящий патриот с величайшей охотой запретил бы сочинение, в котором сказано:
"Что обретаем в самой славе завоеваний? Звук, гремление, надутлость и истощение... Несмысленной! воззри на шествие твое. Крутой вихрь твоего полета, преносяся чрез твою область, затаскивает в вертение свое жителей ее и, влача силу государства во своем стремлении, за собою оставляет пустыню и мертвое пространство. Не рассуждаешь ты, о ярый вепрь, что, опустошая землю свою победою, в завоеванной ничего не обрящешь, тебя услаждающего..."
Разумные идеи, благородные чувства, забавно превозвышенный слог, - но впивается навсегда строчка легкомысленная: "Анюта, Анюта, ты мне голову скружила!" - и за нею меланхоличная исповедь пылкого сердца, и Путешественник не в силах утаить, что - совсем как Радищев - завел ("от плотской ненасытности") роман с сестрою жены... Без этих неуютных подробностей, при одной политической отваге - сочинение остыло бы давно.
Однако монумент Радищеву перед Зимним дворцом очередная Великая революция воздвигла только за ненависть: за ненависть к царям; не то гипсовый, не то фанерный, он не устоял в петербургском климате, сгинул без следа.
Радищева определили в советскую среднюю школу воспитателем - еще бы, такая анкета, да при ней характеристика за подписью Екатерины II: бунтовщик похуже Пугачева. Но вот-вот, боюсь, откроется, что императрица произнесла сверх того - мартинист! - и по совокупности этих эпитетов исключат "Путешествие" из программы. И в предстоящем веке, если кто и вспомнит о злосчастном Александре Николаевиче, - то разве для отрицательного примера: смотрите ж, дети, на него - не напрасно ли рисковал и мучился, и зубрил церковнославянские глаголы, и погубил свою жизнь, и принял страшную смерть стакан азотной кислоты!
"О безумие, безумие! О пагубное тщеславие быть известну между сочинителями! О вы, нещастные и возлюбленные чада, научитеся моим примером и убегайте пагубного тщеславия быть писателем!"
Вот какое послание оставил Радищев на станции Петропавловская крепость.
Совет бесполезный! Путешествие почему-то продолжается - гремит и становится ветром разорванный в куски воздух - куда несемся мы? Не приближаемся ли, чего доброго, к месту своего назначения? - угрюмый ландшафт необыкновенно знаком, - какая станция, говорю, после ГУЛАГа? - не дает ответа.
Лишь кричит вдогонку голосом Радищева:
"Таков есть закон природы: из мучительства рождается вольность, из вольности - рабство..."
Сентябрь 1994
Играть Блока
В Шахматове оставалась - и под музыку Революции пропала - только часть дневников, неотосланных писем. (Да кое-что и уцелело - разрозненные, правда, страницы и со следами "человечьих копыт".) И на Офицерской в год кончины Блок приговорил к сожжению лишь выбранные места из непрерывной переписки с самим собою ("друг мой, бумага"...). К тому же расстрел с конфискацией не добрались до его вдовы.
И вот почти все знают о Блоке почти все - то есть почти ничего, но несравненно больше, чем о ком-либо другом из смертных, - больше, чем хотелось бы.
Ничего не поделаешь. Блоку претила мысль остаться ворохом стихотворений, достояньем доцента и ценителя красот. Он звал читателя в свидетели смертельного поединка, в зрители мучительной казни. Этот сюжет обозначается не сразу, но длится до последнего удара судьбы, без конца оборачиваясь на туманный пролог: там, в завязке романа, - его разгадка.
Но роман - всего лишь отблеск необычайной и горестно поучительной участи автора. На роль, на прозвище поэта он променял жребий избранника Владычицы Вселенной. Весной 1901 года в Петербурге и пригородах он имел несколько видений - да, как пушкинский Бедный Рыцарь, - непостижных уму смейся, доцент! - и, сумей он тогда сообразовать дальнейшую свою жизнь с доверенной ему несказнной тайной - какое счастье могло сбыться, и не личное только... Или надо было умереть на месте. А он не умер двадцатилетним и не догадался, как переменить жизнь, и хуже того - переменил ее неверно - себе на горе, зато на радость ценителю красот...
Видения прекратились, а началось великое затмение смысла реальности: она принялась пародировать себя и мерцать зловещими ухмылками; пошлость вытесняла воздух - с каждым годом все быстрей. Блок стал задыхаться, заболел тревогой, лечился алкоголем и отчаянием. Утомившись до изнеможения, сочинял сны в стихах - все о том же: что теперь ничего не жаль и чем хуже, тем лучше, - и что самый тяжкий, самый достойный способ самоубийства - дотерпеть жизнь до конца...
Изысканно бедный словарь, элегантно блеклые рифмы, равноугольный синтаксис, и в паузах падает сердце.
Так, сведены с ума мгновеньем,
Мы предавались вновь и вновь,
Гордясь своим уничтоженьем,
Твоим превратностям, любовь!
Всю жизнь оплакивать галлюцинацию влюбленного, начитанного мальчика? Не хотите - не верьте.
Большую часть биографии Блок провел как поэт - как почти никто из поэтов: на свободе от всего, кроме собственных привязанностей, страстей, привычек; разумеется, и этого довольно, чтобы чувствовать себя бесконечно несчастным, - но за правду пафоса платят дороже. Блок расплатился добровольной погибелью так называемой души, попутно выводя из своей личной истории - всю мировую.
"Вдруг над крышей высокого дома, в серых сумерках зимнего дня, появилось лицо. Она протягивала к нему руки и говорила:
- Я давно тянусь к тебе из чистых и тихих стран неба. Едкий городской дым кутает меня в грязную шубу. Руки мне режут телеграфные провода. Перестань называть меня разными именами - у меня одно имя. Перестань искать меня там и тут - я здесь".
Так начиналась эта история. Но окончилась - как у всех: согласно порядку вещей.
Блок бился головой о стены этого порядка, пока собственное его лицо не превратилось в маску. Кто не примерял ее - маску разочарованного мечтателя, наслаждаясь жалостью к себе и воображаемой гордыней? Кто, демон на час, не презирал, напялив ее, нелепую надежду на счастье?
Тщетно старалось Государство присвоить Блока, извратить. Он взрослым едва понятен - незабвенный автор самоучителя трагической игры страстей.
Ноябрь 1995
Откровение Константина
"... Но что Тургенев и Достоевский выше меня, это вздор. Гончаров, пожалуй. Л. Толстой, несомненно. А Тургенев вовсе не стоит своей репутации. Быть выше Тургенева - это еще немного. Не велика претензия..."
Ни крошки литературной славы ему не досталось, Россия не обратила внимания на его беллетристику. И вот - совсем как злая волшебница, которую на празднике в королевском замке обнесли пирожным, - Константин Леонтьев стал выкрикивать угрожающие предсказания. Они отчасти сбылись, и очень похоже, что сбудутся полностью. Он уважать себя заставил - и лучше выдумать не мог.
Тридцати двух лет он отчаянно, до безумия, испугался смерти - и что душа пойдет в ад, - с тех пор неотступно умолял церковь избавить его от свободы: слишком хорошо знал силу разных соблазнов, слишком отчетливо и ярко воображал пытку вечным огнем.
Литературные и житейские обиды и предчувствие ужаса изощрили в нем злорадную проницательность. Леонтьева раздражали прекраснодушные толки Тургеневых, Некрасовых о каких-то там правах человека и страданиях народа. Леонтьев не сомневался, что понимает отчизну несравненно глубже. Он восхищался Россией за то, что свободу она презирает.
"Великий опыт эгалитарной свободы, - писал Леонтьев в 1886 году, сделан везде; к счастью, мы, кажется, остановились на полдороге, и способность охотно подчиняться палке (в прямом и косвенном смысле) не утратилась у нас вполне, как на Западе..."
Поэтому только России под силу приостановить историю - то есть оттянуть приближающийся стремительно конец света. Ведь только здесь масса еще не раздробилась - и живет заветной мечтой о могучем органе принуждения, неизбывной идеей государственности.
"Нет, не мораль призвание русских! Какая может быть мораль у беспутного, бесхарактерного, неаккуратного, ленивого и легкомысленного племени? А государственность - да, ибо тут действует палка, Сибирь, виселица, тюрьма, штрафы и т. д...."
Притом огромная удача для России, - утверждал Леонтьев, - что в ней порядочные люди - такая редкость: это залог ее исторического долголетия и духовной чистоты: