Немногое известно о Шантидэве, загадочном и анархическом авторе этого текста. Он, вероятно, жил в восьмом столетии н. э. в Индии и, как полагают, составил свое Руководство, когда был монахом в известном монашеском университете Наланда, самом великом буддийском центре учености в Азии того времени. Согласно легенде, Шантидэва был бездельником, единственными занятиями которого были «сон, еда и туалет». Чтобы очистить монастырь от таких лодырей, было решено провести публичную проверку, чтобы оценить познания и компетентность каждого монаха. Тех, кто потерпит неудачу, должны были выгнать. Когда очередь дошла до Шантидэвы, он установил учительскую кафедру и к всеобщему удивлению наизусть прочитал с нее этот чрезвычайно трудный поэтический санскритский текст. Когда он приблизился к концу своего изложения, он начал подниматься в воздух, пока его голос, становясь все более слабым, окончательно не исчез в облаках. Хотя монахи Наланды в конце концов разыскали его, он отказался вернуться в монастырь и провел остаток своей жизни в безвестности как мирянин.
В отличие от большинства классических буддийских писаний, которые обыкновенно несколько сухи и абстрактны, Руководство Шантидэвы – чрезвычайно личное описание усилий, прилагаемых для понимания и практики Дхармы. Говоря от первого лица, Шантидэва не питает иллюзий насчет собственных недостатков. Вместо того, чтобы представлять путь как прогрессию этапов последовательного самосовершенствования, он указывает на ценность перипетий, когда радость сменяется отчаянием, когда самое темное заблуждение может быть освещено моментами ясности, когда боль незнакомого человека может внезапно быть прочувствована как твоя собственная, но тут же забыта в нахлынувшем чувстве нарциссизма. Меня это обнадеживало. Такое видение пути соответствовало моему собственному опыту, который входил в противоречие с размеренной иерархией «духовного развития», как она представлена в большинстве буддийских текстов. Непостоянство и сомнение, казалось, обречены на бесконечную борьбу с верой и убеждением. Как у монаха у меня было не очень много путей избавления от этой дилеммы. Я должен был оседлать эту лошадку, независимо от того, насколько она мучила и выматывала меня.
...
В отличие от большинства классических буддийских писаний, которые обыкновенно несколько сухи и абстрактны, Руководство Шантидэвы – чрезвычайно личное описание усилий, прилагаемых для понимания и практики Дхармы
В стихах Руководства и в собственном примере его автора предлагался идеал человеческого характера, лучше всего подходящего для задачи избавления от страданий. Его особенность состоит в особой восприимчивости, которая ускользает от четкого определения, и именно она больше всего поражала меня в Далай-ламе. По размышлении я понял, что восхищался им не потому, что он обладал особыми духовными качествами, например «состраданием» или «мудростью». Я восхищался его способностью находить ответ в любых ситуациях с прямотой и непосредственностью, которые происходили из цельности его существа. В основе этой восприимчивости лежало глубочайшее сочувствие тяжелому положению других; и это сочувствие, казалось, он распространял вокруг себя легко и с избытком. Согласно Шантидэве, такое сочувствие требует, чтобы личность перенесла радикальный опыт собственной пустоты, чтобы она не чувствовала себя фиксированным, отдельным эго, но увидела, как неразрывно вплетена она в ткань мироздания.
...
Я понял, что восхищался Далай-ламой не потому, что он обладал особыми духовными качествами, например «состраданием» или «мудростью».
Я восхищался его способностью находить ответ в любых ситуациях с прямотой и непосредственностью, которые происходили из цельности его существа
Самость не существует «со своей собственной стороны», как говорят тибетцы, в качестве некого объекта, который можно изолировать и определить. Чем больше вы его ищете, будь то посредством медитации, философии, психологического анализа или лоботомии, вы никогда не найдете «вещь», которая ему соответствует. Тем не менее, не нужно отрицать ее существование. Она существует, но не так, как мы инстинктивно представляем себе. Пустая самость – это изменяющееся, развивающееся, действующее и нравственное Я. Фактически – и это хитрый ход, – если бы самость не была пуста, то она была бы не способна что-либо делать. Ибо такое гипотетическое Я было бы совершенно разъединено со всем, что есть в мире, существуя в чисто метафизической сфере, где оно было бы не способно ни действовать, ни испытывать на себе влияние чьих-либо действий.
Большую часть последнего года в Дхарамсале я провел за изучением буддийского учения о пустоте, изложенного в Руководстве Шантидэвы и тибетских комментариях к нему. Теоретически я понимал, что значит «пустота», но это практически никак не влияло на реальный опыт моего существования. Одним жарким днем после занятий я сидел в тени дерева, растущего ниже того места, где стояла Библиотека, то глядя на туманные равнины, то пытаясь медитировать. Внезапно я ощутил себя погруженным в интенсивный, бесконечный поток самой жизни. То смутное и притупленное ощущение самого себя, которое постоянно присутствовало каждый раз, когда я закрывал глаза, сменилось чем-то чрезвычайно насыщенным и текучим. Как если бы кто-то отпустил тормоз, препятствовавший работе двигателя, и тут же вся машина наполнилась пульсирующей жизнью. Только мои ощущения были совершенно тихими и спокойными. Я разрушался и распадался на части, но, одновременно, вновь собирался и перераспределялся. Я безошибочно ощущал движение по некой траектории, но при этом совершенно никуда не двигался. Я помню, что то ли во время, то ли вскоре после этого опыта, который, возможно, продлился не более нескольких секунд, я сказал сам себе: «Я не стремлюсь к чему-то. Я не стремлюсь к ничто. Пустота – бесконечность вещей».
Это напомнило мне о времени, когда я в возрасте пяти или шести лет стоял на краю пруда в деревне Саратт, держа за руку свою мать. «Представь, что в метре от берега сидит лягушка, – сказала она. – Если бы каждый ее прыжок равнялся половине предыдущего, сколько бы ей потребовалось прыжков, чтобы добраться до воды?» Теперь я понимаю, что этот детский вариант известного парадокса Зенона, риторически усиленный идеей разрушающегося непостоянства г-на Гоенки и буддийской доктриной пустоты, был предтечей «бесконечности вещей».
Я тогда жил во флигеле Райского дома, бывшего британского владения, стоящего на высоком лесистом гребне холма выше Маклеод Гандж. Мне нравился бодрящий горный воздух, веселили банды черномордых лангуров, радовали глаз синие и белые гималайские сороки. Поблизости, в небольшой хижине, жил геше Рабтен, учитель, у которого я учился и кем я восхищался. Вскоре я вслед за ним поехал в Швейцарию, чтобы изучать буддийскую философию. В Райском доме также располагалась небольшая община последователей медитации випассаны, с которыми я сидел утром и вечером, концентрируясь на своем дыхании и охватывая вниманием все тело от головы до пят.
Однажды в вечернем сумраке, когда я возвращался к себе домой по узкой тропинке через сосняк, неся синее пластмассовое ведро с расплескивающейся водой, которую я только что набрал в близлежащем источнике, я внезапно остановился, пораженный неожиданным чувством абсолютной таинственности всего окружающего. Как будто я вознесся на гребень большой волны на поверхности океана самой жизни, что позволило мне впервые в жизни поразиться тому, насколько удивительно то, что существует именно что-то, а не ничто. «Как, – спросил я себя, – человек может не понимать этого ? Как можно жить, не дав на это ответ? Почему раньше я не замечал этого!» Я помню, как стоял, дрожа и потеряв дар речи, со слезами на глазах. Затем я отправился дальше, пока не наступила ночь.
Я ощущал дискомфорт от осознания возникшей пропасти между тем, что я изучал, и чем-то, что произошло лично со мной и что представлялось мне жизненно важным. В знакомых мне буддийских текстах, казалось, не упоминались и тем более не оценивались подобные переживания. Я не находил ни одного слова в тибетском языке, которое могло бы описать мой опыт. И когда я рассказал о нем англоговорящему ламе Еше, харизматичному ученику геше Рабтена, у которого было много последователей среди западных приезжих в Непале, мне показалось, что он не понял, о чем я говорю и почему придаю этому такое большое значение. Что было важней? Священные писания буддизма, которые мне преподавали глубоко уважаемые мной люди? Или мои собственные смутные догадки, которые вместо того, чтобы давать ответы, казалось, только поднимали еще больше вопросов? Я верил (или хотел верить), что этот конфликт мог бы разрешиться, если бы я еще усерднее учился и практиковал. Будучи молодым новичком двадцати трех лет, я склонялся больше доверять мудрости традиции, чем своему несовершенному пониманию.