О НЕКОЕМ НАТАНЕ ТИЛЬМАНЕ
— Тридцать один год — не шутка. Тридцать один год назад в Одессе, на Старой Портофранковской улице, поселился молодой человек, экстерн из Тирасполя Натан Тиль-ман. Не стесняясь ни временем, ни расстоянием, Натан Тиль-ман давал уроки двум почтовым чиновникам, готовившимся к экзамену на чин, и сыну купца первой гильдии, с трудом перевалившему в третий класс на восемнадцатом году жизни. Натан Тильман беглым шагом проходил не менее двадцати верст в сутки, во всякую погоду, во все времена года, и это отражалось преимущественно на его аппетите и подметках его сапог. Столовая против университета, где за двугривенный давали горячий красный борщ с крепким куском мяса и две пухлых котлеты, была редким достижением Натана Тильмана; его обыкновенным меню был черный хлеб и соленые огурцы — зимой, черный хлеб и арбуз — летом.
Мистер Тиль выдержал паузу и засиял не менее чем четырьмя золотыми клыками верхней и нижней челюсти.
— И если мистер Симов помнит, то в городе Одессе на Французском бульваре двадцать шесть лет назад, в чистом белом доме с палисадником, жил податной инспектор Симов, родной отец Симова, с которым я имею честь беседовать. И если мистер Симов помнит, то однажды в 1893 году, летом, приехавший из Тирасполя экстерн Тильман появился в столовой с оленьими рогами и портретом Александра Третьего.
Симов заерзал на стуле. Неопределенное воспоминание беспокоило его.
— Для бедного экстерна урок у податного инспектора — счастье. Но бедный экстерн говорит с акцентом, между тем, у господина податного инспектора тонкий слух, и может ли экстерн Натан Тильман обучать «великому, могучему, свободному русскому языку» старшего сына господина инспектора?
Разница между учителем и учеником — два года. Но ученик в седьмом классе, а учитель — экстерн. Но еще два года, и ученик — студент, учитель — экстерн. Еще шесть лет, и ученик — лекарь в Москве, а учитель все еще — экстерн.
Золотые зубы опять засияли.
— Дело, оказывается, не к том, что экстерн Тильман умел написать сочинение на тему — «Лишние люди в русской литературе», а Симов не умел.
Я не сержусь, доктор Симов. Я благодарю. Я благодарю за весну в этом городе, где я учился, за ресторан на бульваре, где играли «Травиату», где стучали ножами и вилками. За акации, которые сыпали, как ковер, цветы под ноги бедному экстерну, за море, которое пахло йодом и солью, и за женщин, на которых он мог смотреть…
Но, Симов!.. Двадцать лет назад мне надоело слушать, как другие стучат ножами и вилками, дышать морем и акациями и есть черный хлеб. Я перешел границу у Волочи-ска и ровно через три месяца пароход «Виржиния» выбросил меня и еще шестьсот человек в Нью-Йорке. Я делал все, что делали десятки и сотни тысяч до меня. Я гладил, чистил сапоги, набирал газеты, таскал кули, торговал рухля-дыо, голодал ничуть не лучше и не хуже, чем в Одессе, и все это до того дня, когда мне пришла в голову мысль, которая стоит честный миллион. Это были не ваши сумасшедшие выдумки, и не радиотелеграф Маркони, не аэроплан Райта. Это была новая система подтяжек для жарких стран. В четыре месяца я имел миллион.
За подтяжками из пеньки я выпустил стереоскоп-брелок с картинками для несовершеннолетних и еще десяток никому не нужных мелочей, рассчитанных на дураков. Я научился извлекать золото из никому не нужной дряни, из тех отбросов, которые дает настоящее деловое производство. И в десять лет я сделал так, что в Европе и Америке у каждого рябит в глазах от моего имени на стенах домов, на облаках и на асфальте:
«Мистер Натаниэль Тиль — универсальное бюро по изысканию доходов».
И теперь Натаниэль Тиль сидит в аванложе Гранд-Опера в Париже, а Натаны Тильманы слушают музыку даром на бульварах; мистер Натаниэль Тиль ест остендские устрицы и пьет коньяк «Кафе де-Пари 1824», а Натан Тильман ест черный хлеб с огурцами: нет Натана Тильмана, есть мистер Натаниэль Тиль.
Он хохотал от души, но смеха не было. Сияли зубы, и за ними шипел как бы механизм граммофона.
— К делу! Мистер Симов! Неужели вы думаете, что мистер Натаниэль Тиль обратил бы внимание на ваше письмо с идиотскими планами, если бы на конверте не было марки с серпом и молотом и если бы мой секретарь не прочитал мне подпись «Симов»? Пусть коллега Натана Тильмана знает, как живет Натаниэль Тиль. Все. Я кончил. Теперь я слушаю вас.
Они остановились перед непрочной, ходившей ходуном дверью. Справа, у проволочной петли с катушкой, заменявшей звонок, висела записка:
Артюхову — 1.
Симову — 2.
Кацу — 3.
Матросовой — 4.
В коридоре дверь справа была полуоткрыта, и задорный молодой голос пел под гармонику:
Хорошая погода,
И солнышко сияет,
А власть всего народа
Буржую жить мешает…
Мимо двух поставленных стоймя сундуков, вешалки и велосипеда мистер Тиль и Симов прошли к двери с тяжелым замком дугой, вроде тех, которыми запирают мелочные лавки в провинциях. Симов с остервенением выдернул записку из щели, сунул в карман и пропустил вперед Тиля.
Это была комната, разделенная драпировками, со стенами и потолком, отливающими металлом, и полом, покрытым каучуком. Мохнатые от пыли провода зигзагами и по диагонали опутывали стены и потолок. Впереди, перед бюро красного дерева, стояла походная кровать, за ней столы, загроможденные сосудами, согнутыми трубками, приборами, и дальше приводные ремни, колеса, провода, выключатели, мраморные доски с рубильниками, сжатые в узком пространстве, перепутанные между собой, нагроможденные в пыльной и грязной щели. Все вместе походило на грязную коробку, куда расшалившийся ребенок бросил разобранный им механизм старых часов. Свободные промежутки загромождали связки книг, чертежи и бумаги. Лампа в пятьсот свечей победоносно светила среди грязи, копоти и хаоса лаборатории доктора Симова.
Мистер Тиль долго выбирал место, куда положить котелок, перчатки и трость, затем отчаялся и сел на край горбатой кровати. Симов сидел на бюро, скорчившись под лампой в пятьсот свечей.
— Пятьдесят девять лет… Однако…
Мистер Тиль сравнил себя с Симовым, испытал некоторое удовольствие и перешел на «ты»…
— Ты, кажется, женат?
— Будем говорить о деле, Натан. Ты читал мое письмо?
— Я деловой человек. Читал. Это роман.
— Хорошо. А если ты увидишь?
— Не верю. Глупость. Фантастика. Который час?..
Симов перехватил его руку с часами.
— Десять часов. Натан! До двенадцати часов ты мне даешь время? Всего два часа.
Мистер Тиль утвердительно двинул челюстью.
— Хорошо. Только не ходи из угла в угол.
— Натан! Я презирал литературу. Нет литературы. Есть точные науки. То, что ты увидишь, это тридцать лет моей жизни.
Монтер из Могэса Артюхов сидел на табурете против Кузьмы Артюхова, крестьянина Трубчевского уезда, Орловской губернии. Трехрядная гармония младшего дворника лежала на столе, но сам младший дворник Митя не угомонился и высвистывал «Отче наш». Кузьма Артюхов был не совсем доволен сыном и явно зол на невестку. Не то, чтобы его плохо приняли в Москве, но обычаи были внове.
Почему невестка на курсах? И что это за курсы на ночь глядя? Где видано, чтобы муж жену в ночь отпускал со двора? Обо всем хотелось сказать, но сказать ко времени и к месту. А разговор шел о другом. О сноповязалках, сельмаш-тресте и семенах. За стеной изредка, глухо, точно сквозняк, гудела машина Симова, свистел Митя, а монтер Артюхов спицей чистил трубку.
Кузьма Артюхов ушел ставить самовар.
За тонкой стеной налево щелкала на счетах торгующая на Смоленском рынке Прасковья Матросова, по паспорту жена письмоводителя из воинского присутствия. Письмоводителя как ветром сдуло после октября семнадцатого года, но гражданка Матросова жила неплохо. Особенно после удачной продажи крашеного скунса за соболя. Хорошо сложенная из изразцов печка-времянка дышала жаром и, как ни было жалко, а пришлось полуоткрыть дверь в коридор. Драгоценное тепло уходило даром. У дверей на гвозде висела шуба на кенгуровом меху — бобры. Выхватила из-под носа у татарина. Продавал бывший действительный статский с Пречистенки. Отдал задешево. Гражданка Матросова провела рукой по бобрам и, радуясь, села за счеты.
А рядом с Прасковьей Матросовой жил свободный художник Самуил Кац, иллюстратор картин в кинематографе «Навьи чары», композитор и музыкальный критик. Гражданка Матросова не любила музыки не ко времени. Но так как доктор Симов пустил в ход электрическую машину, то Самуил Кац осторожно брал моллюскообразные аккорды, яростно заглушая их педалью. Был понедельник. «Навьи чары» не работали, и вместо шикарных аккордов к картине «На грани грех проклятий» можно было для души припоминать Скрябина. К одиннадцати часам вечера Каца звал к себе на суаре помощник присяжного поверенного Черепков. Нужно было кому-нибудь играть уон-степ для жены Черепкова, Хризантемы Марковны, и знаменитого, прославленного на Арбате танцора Жака Ященко.