Судьба крестьянина улучшается со дня на день по мере распространения просвещения… Благосостояние крестьян тесно связано с благосостоянием помещиков; это очевидно для всякого. Конечно: должны еще произойти великие перемены; но не должно торопить времени, и без того уже довольно деятельного…
Англичане «Смит и Джаксон» появились у Пушкина не случайно. Именно Англия представлялась русским интеллектуалам той поры средоточием аморального меркантилизма. Историк Михаил Погодин, побывавший в Лондоне, так описывает свои впечатления:
Вот столица народа, который трудится из всех сил, ломает себе голову и шею, ухищряется, выдумывает, мерзнет у полюсов и печется под экватором – с одною целью приобретать себе больше и больше.
Произведения Диккенса, появившиеся в ту пору в России и сразу же получившие необычайную популярность, подтверждали, как казалось многим русским, их правоту в негативных оценках английского общества.
Еще один тогдашний критик англичан Степан Шевырев не без патетики даже предрекал Англии суд Божий:
Вращая торговлю и промышленность всего мира, она [Англия] воздвигла не духовный кумир, как другие, а златого тельца перед всеми народами и за то когда-нибудь даст ответ правосудию небесному.
С некоторыми поправками все эти старые оценки живы среди русских патриотов и сегодня. Сменился только адресат – роль Великобритании заняли США.
В какой-то мере примирял русских интеллектуалов с Туманным Альбионом лишь английский юмор. Его высоко ценили все, но даже здесь комплименты в адрес англичан звучали не без язвительности. Как заметил Белинский, «английский юмор есть искупление национальной английской ограниченности в настоящем и залог ее будущего выхода из ограниченности».
Антизападные настроения Пушкина – не минутная слабость: ему категорически не нравилась в ту пору ни внутренняя, ни внешняя политика Европы. Поддерживая Николая I, поэт возмущенно писал о попытках Запада вмешаться в давнюю «семейную распрю» между русскими и поляками. В ответ на призыв французских парламентариев к европейцам прийти на помощь восставшей Варшаве Пушкин в своих стихах припомнил западным «клеветникам» сожженную Москву и благородство русских солдат, спасших Европу от Наполеона.
Польский поэт Адам Мицкевич, узнав о стихах своего приятеля, посвященных восстанию в Варшаве, с горечью констатировал: «Он бьет у царских ног поклоны, как холоп». И оказался не прав. Герцен верно написал:
Первое десятилетие после 1825 года было страшно не только от открытого гонения на всякую мысль, но и от полнейшей пустоты, обличившейся в обществе: оно пало, оно было сбито с толку и запугано. Лучшие люди разглядывали, что прежние пути развития вряд ли возможны, новых не знали.
Как подметил один из русских историков, не в том только дело, что «говорить было опасно», но и в том, что «нечего было сказать».
В патриотических и антизападных чувствах европейски образованного Пушкина не было ни фальши, ни тем более раболепства. Просто после разгрома декабризма в русском обществе действительно на какое-то время возникла идейная пустота, сравнимая с вакуумом, куда и начал стремительно проникать национализм. Образовавшаяся в это время воронка засасывала всех: западников и славянофилов, профессоров и гимназистов, талантливых и бездарных – в равной мере.
Конечно, существовали и нюансы. Официозный национализм и национализм, выстраданный русскими славянофилами, различались как нравственным и интеллектуальным потенциалом, так и стилистически. Отношения между властью и славянофилами чем-то напоминали неравный и неудачный брак: немного по расчету, а больше по любви, похожей на ненависть.
Оригинальное философское учение славянофилов, с одной стороны, именно в самодержавии видело спасение для России, с другой – клеймило деспотизм власти, требуя свободы слова, гласного суда, смягчения системы наказаний и т. д. В то же время славянофилы последовательно выступали против вмешательства народа в государственное управление, опираясь в своих выводах среди прочего и на западный опыт.
Мониторинг происходящего в революционной Европе велся ими самым тщательным образом, начиная со времен Великой французской революции. В России не прошла, например, незамеченной книга французского историка Ж. де Лимона «Жизнь и страдание Людовика XVI», изданная в Москве еще в 1793 году, где содержался подробный юридический анализ деятельности революционного Конвента.
Автор довольно убедительно доказывал, что члены Конвента, претендовавшие на то, что они являются символом законности, справедливости и защиты прав человека, на самом деле постоянно нарушали все декларируемые ими принципы: объединили в своих руках власть законодательную с властью судебной, осудили короля на смерть не за конкретные преступления, как положено по закону, а просто за то, что он король, да еще не большинством, а меньшинством голосов, и т. д.
С точки зрения славянофилов, весь опыт государственного строительства на Западе оказался неэффективным, поскольку парламенты и конституции, возникшие в ходе революций, не сумели уберечь европейские народы от деспотизма, хаоса и моральной деградации. Как утверждал один из идеологов славянофильства Константин Аксаков:
Только при неограниченной власти монархической народ может отделить от себя государство… предоставив себе жизнь нравственно-общественную, стремление к духовной свободе.
Вместе с тем, как считали славянофилы, если народ не посягает на государство, то и государство не должно посягать на народ, независимость его духа, совести и мыслей. В отличие от Николая I, стремившегося к тотальному духовному контролю над обществом, славянофилы отводили государству роль лишь политического, но никак не нравственного руководителя. «Первое отношение между правительством и народом есть отношение взаимного невмешательства», – писал Константин Аксаков.
Но точек соприкосновения в государственном и неофициальном национализме было все же больше, чем разногласий. Непонимание происходящих на Западе процессов тесно сближало два этих идеологических течения. После потрясений 1825 года, а затем и буржуазных революций в Европе не только царь или иерархи православной церкви, но и большинство русских интеллектуалов не желало больше брать пример с Запада.
В 1844 году русский писатель и философ князь Владимир Одоевский восклицал:
Запад гибнет!.. Пока он сбирает свои мелочные сокровища, пока предается своему отчаянию – время бежит, а у времени есть собственная жизнь, отличная от жизни народов; оно бежит, скоро обгонит старую, одряхлевшую Европу – и, может быть, покроет ее теми же слоями недвижного пепла, которыми покрыты огромные здания народов древней Америки… Мы поставлены на рубеже двух миров: протекшего и будущего; мы новы и свежи; мы непричастны преступлениям старой Европы… Велико наше звание и труден подвиг! Все должны оживить мы!
В ту эпоху одних пугал революционный хаос, других меркантилизм новой послереволюционной Европы, третьих – и то, и другое. «Европа забыла о душе, Европа загнивает, следовательно, бессмысленно искать спасения на Западе» – именно такой вывод доминировал в образованном русском обществе. Лучшие люди заключали тогда с властью союзы, до 14 декабря 1825 года просто немыслимые. Императору, провозгласившему своей задачей защиту национального достоинства и национальных интересов, хотелось помочь.
К тому же, как не без горечи заметил тогда Пушкин:
…правительство все еще единственный европеец в России. И сколь бы грубо и цинично оно ни было, от него зависело бы стать сто крат хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания.
Это слова уже не романтика, а зрелого Пушкина, предпочитающего революционному взрыву тактику пусть и малых шагов, зато в «нужном направлении».
Поэт писал в те времена:
С радостию взялся бы я за редакцию политического и литературного журнала, то есть такого, в коем печатали бы политические заграничные новости. Около него соединил бы я писателей с дарованиями и таким образом приблизил бы к правительству людей полезных, которые все еще дичатся, напрасно полагая его неприязненным к просвещению.
Министр народного просвещения (кстати, блестящий знаток европейской культуры) граф Сергей Уваров по существу заимствовал у общественного мнения свою знаменитую формулу русской национальной идеи: православие, самодержавие, народность. Эта мысль столь быстро прижилась в России не потому, что была кем-то удачно придумана, а потому, что витала в воздухе. Граф лишь вовремя и верно ее озвучил.