Реконструкция прошлого, каким оно предстает в его дискурсивном выражении, а не, предположим, в бессловесности мистического самоозарения, по необходимости имеет дело с фрагментами абстрактного целого. Но является ли оно при этом недостаточным по отношению к этому целому? Что определяет собой нашу собственную вовлеченность в историю на правах равновеликой ей величины? У меня нет ответа на этот вопрос. «Фрагментарная история» – это история событий, людей, предметов, идей и образов, востребованная в своей ретроспективной упорядоченности. Научно-дисциплинарное и жанровое многообразие исследований, посвященных такого рода историям – будь это биография, история войн или история промысла трески, – свидетельствует не только о множестве фрагментов Большой истории, но об условности представления о самой этой Большой истории. Существует ли критерий, препятствующий представлению о любой Большой истории как фрагменте Еще-Более-Большой истории – истории человечества, природы, мироздания? Дидактический ресурс воображения, ответственного за связность и правдоподобие исторической репрезентации, ограничен в этих случаях условностями метода, в настоящем случае – метода вычитывания и сопоставления сведений из источников преимущественно литературного и «окололитературного» характера. Порядок извлекаемых при этом фактов диктуется филологическим подходом – интересом к тому, что, когда, как и кем написано, сказано, – и (как можно думать) умалчивается в цитируемых и упоминаемых ниже текстах. Подобный метод, свойственный гуманитарному знанию в целом, служит предметом неизбывной иронии со стороны представителей точных и естественных наук. Один из характерных отзывов cum grano salis приписывается Эрнесту Резерфорду, сказавшему как-то, что «все науки делятся на физику и коллекционирование марок» («All science is either physics or stamp collecting»)9. Резерфорд прав: исследовательская работа в сфере гуманитарного знания сродни коллекционированию, но ее результаты обладают уже тем (по меньшей мере дидактическим) значением, что они могут быть поняты как прагматически целесообразные – недаром академик И.П. Павлов полагал, что коллекционирование выражает собой пример «рефлекса цели»10. «Рефлекс цели», представляющий, по Павлову, один из основных жизненных двигателей человека, проявляется в интересе, то есть в стремлении к тому, что кажется важным и имеющим значение (лат. impers.: interest). И симптоматично, что в ретроспективе научного познания такое стремление изначально соотносилось именно с «филологией» – со словом, подразумевавшим некое ученое «любословие» и любопытство вообще: по сообщению Светония, упоминающему в трактате «О грамматиках» о Луции Атее Филологе, «имя Филолога, как кажется, он принял потому, что подобно Эратосфену, впервые удостоенному этого прозвища, занимался многими и разнообразными науками»11. Развитие не только гуманитарных, но и также точных и естественных наук амплифицирует, «распространяет», с этой точки зрения, «филологическое» любопытство – любопытство к тому, что достойно упоминания и обсуждения. И это же любопытство является основанием общенаучного «коллекционирования».
«Коллекции» «фактов», предъявляемых исследователями-гуманитариями, отличны от «фактов», предъявляемых представителями точных и естественных наук, но в любом случае сами эти «факты» обнаруживают свою сконструированность и указывают на тех, кто их формулирует: «Мы, – говоря словами Сьюзан Лангер, – вероятно, согласимся в главном: факт – это интеллектуально сформулированное событие, формулируется ли оно в процессе чистого наблюдения, словесного истолкования или ответного действия»12. Ограниченное словом, текстом, «дискурсом», предъявление фактов не является в этом смысле ни исчерпывающим, ни однозначно истинным. Рене Декарт, разрабатывая методологию научного познания и предваряя метафизику Нового времени, не случайно предупреждал в своих «Правилах для руководства ума», что в ряду всех научных дисциплин «только арифметика и геометрия остаются не тронутыми никаким пороком лжи и недостоверности» (из чего, впрочем, «следует заключить не то, что надо изучать лишь арифметику и геометрию, но только то, что ищущие прямой путь к истине не должны заниматься никаким предметом, относительно которого они не могут обладать достоверностью, равной достоверности арифметических и геометрических доказательств»)13. Позже преклонение перед математикой, геометрией и вообще арифмологически формализуемыми силлогизмами проповедовали Б. Спиноза (избравший для изложения своей «Этики» язык и метод геометрических доказательств), Г. Лейбниц, Н. Мальбранш и многие другие философы – вплоть до И. Канта, а девизом английского Королевского общества с 1662 года стал призыв «Nullius in verba» – «Ничего на словах».
Но пройдет время, и критика математики как науки, в наибольшей степени приближенной к постижению истины, будет высказана из лагеря тех же философов. О доказательных преимуществах философии (как учения о всех прочих науках, Wissenschaftslehre) перед математикой пишет Фихте. По рассуждению Гегеля, математика не может служить основой методологического знания уже потому, что
«движение математического доказательства не принадлежит тому, что есть предмет, а есть действование, по отношению к существу дела внешнее. <…> В философском понимании становление наличного бытия как наличного бытия также отличается от становления сущности или внутренней природы дела. Но философское познавание содержит и то и другое, тогда как математическое познавание изображает только становление наличного бытия, т.е. бытия природы дела в познавании как таковом»14.
Суть недостаточности математики как объяснительной методологии состоит, таким образом, в том, что математика имеет дело с пропозициями, которые показывают представленность предмета в сознании исследователя, но не предмет, как таковой. Но и более того, математическая представленность предмета по необходимости выражается как величина, которая, собственно, и составляет «цель математики или ее понятие». Но для постижения сути предмета, по Гегелю, «это есть как раз несущественное, лишенное понятия отношение. <…> Материал, относительно которого математика обеспечивает относительный запас истин есть пространство и счетная единица», но никак не понятие предмета, которое вписывает в наличное бытие свои различия и уже потому первично к любому предмету. Будучи понятием математики, счетная единица не есть понятие предмета, поэтому и само математическое познание поверхностно и «не касается самой сути дела», «не есть постигание в понятии»15.
2.
Филология, как и история, не ставит перед собой философских задач «касаться самой сути дела» и «постигания в понятии». Однако, подобно математике, они также демонстрируют «представленность предмета в сознании исследователя». Декарт, введший в математику понятия переменной величины, продемонстрировал, каким образом геометрические задачи могут быть переведены на алгебраический язык. Выяснилось, что одни и те же величины зависят от условий вопроса – постоянные в одном вопросе, они становятся переменными – в другом (так, температура кипения воды в большинстве физических вопросов – величина постоянная, Т = 100 °C, однако в тех вопросах, где следует считаться с изменением атмосферного давления, T величина переменная). В своем трансцендентном смысле переменная может принимать бесконечное множество значений и бесконечное разнообразие соотносимых с ними конкретных примеров, что само по себе не тривиально и психологически драматично, так как ставит под вопрос саму идею постоянства и неизменности16. Неудивительно, что использование математических понятий при решении задач, выходящих за пределы математики, не миновало филологической, исторической и, в частности, теологической контекстуализации, утверждающей неотменяемость постоянных величин. Таковы, например, старинные опыты экзегетического истолкования геометрических аксиом (в которых сегодня можно увидеть предвосхищение идей алгебраической геометрии об аналогиях между числами и функциями):
«В математике содержатся превосходные подобия священных истин, христианскою верою возвещаемых. Например, как числа без единицы быть не может, так и вселенная, яко множество, без Единого владыки существовать не может. Начальная аксиома в математике: всякая величина равна самой себе: главный пункт веры состоит в том: Единый в первоначальном слове своего всемогущества равен самому себе. В геометрии треугольник есть первый самый простейший вид, и учение об оном служит основанием других геометрических строений и исследований. Он может быть эмблемою: силы, действия, следствия; времени, разделяющегося на прошедшее, настоящее и будущее; пространства, заключающего в себе длину, широту и высоту или глубину; духовного, вещественного и союза их. Святая церковь издревле употребляет треугольник символом Господа, яко верховного геометра, зиждителя всея твари. Две линии, крестообразно пресекающиеся под прямыми углами, могут быть прекраснейшими иероглифами любви и правосудия. Любовь есть основание творению, а правосудие управляет произведениями оной, нимало не преклоняясь ни на которую сторону. Гипотенуза в прямоугольном треугольнике есть символ сретения правды и мира, правосудия и любви, чрез ходатая Бога и человеков, соединившего горнее с дольним, небесное с земным»17.