Покупавшим открывал кошелек, закрывал; он сомневался, он был недоволен быстротой и боялся. Очередь была недовольна покупавшим, и все вместе были недовольны продавщицей, выражая глухое недовольство народа арбузами.
Стоило Ивану Петровичу заикнуться о чем-то, попросить что ли самый большой, самый лучший, как продавщица накричала на Ивана Петровича, очередь накричала на Ивана Петровича, Иван Петрович накричал на продавщицу и на очередь и крепко расстроился.
Отходя с небольшим арбузом под мышкой, держа перед грудью остальную еду, Иван Петрович вдруг ни от чего, а только от расстройства, послабел, покачнулся, выпустил из руки хлеб и сахар, выронил сливки в бутылке и помидоры. Арбуз почему-то задержался под мышкой.
Иван Петрович опустился на корточки, взял арбуз двумя руками и долго сидел. Вслед ему что- то кричала продавщица, что-то торжествующее против всех покупателей, бестолковых и наглых.
Песок порассыпался и бутылка разбилась. Сливки залили помидоры и булку. Кто-то взял у Ивана Петровича несчастный арбуз; подержал. Он собрал все, что можно, взял арбуз, не сказавши спасибо, и ушел в совершенной и горькой обиде.
Он вспомнил о Дусе, о своих покупках в ее интересах, и ему захотелось на нее обижаться, чтоб она посчитала себя виноватой.
Он издалека нес во рту к ней свое раздражение, плотно захлопывал губы, боясь растерять, а свернул, поднялся по лестнице, надавил лбом звонок и уже не донес, закричал через дверь:
— Никогда я больше не пойду в магазин!
Дуся выскочила поскорей открывать. Он свалил на столе все, что нес, и горько еще покричал обо всем — о торговле, о людях, что не могут как будто покупать не все враз, о том, что ей надо давать ему сетку.
Дуся заплакала и ушла на диван.
Иван Петрович тоже ушел на дован и лег там отворотившись, в обиде на Дусю, за то что она не сочла себя виноватой и легко не успокоила его от обиды.
Полежав, он вскочил и пошел на кухню раз- рёзать арбуз. Арбуз был розовый и, как видно, неспелый. Это вовсе расстроило Ивана Петровича, он вернулся и с ходу упал на диван.
Так они лежали на одном, на широком диване, отвернувшись каждый к своему раздражению.
Полежав в молчании с полчаса, Иван Петрович слегка отошел и вдруг понял про Дусю. Он понял, что ей бы хотелось об него ласкаться, как будто бы слабой, будто намного меньшей, не желающей знать про него, что он в чем-то нуждается, что он тоже может оказаться и слаб; ей хотелось, чтоб он бы над ней нависал, словно что-нибудь прочное, — а он и сам об кого-то хотел бы ласкаться (об нее), сам бы хотел, чтоб над ним нависали (хотя б не всегда, а когда очень надо), потому что он вовсе не тот покоритель над природой, мужчина» джеклондон, какого бы ей в нем хотелось иметь.
«Но тут я, конечно, допускаю ошибку, — размышлял Иван Петрович все мудрей и спокойней.
— Такая поддержка должна бы идти этажами: я ласкаюсь об кого-то, кто выше, а она об меня, — потому что нельзя сразу быть очень сильным и слабым в одну и ту же сторону, потолок не может быть полом для этой же комнаты, а для другой, расположенной выше — очень даже просто. Прежде все это было гораздо спокойней, прежде для этого была мужчине мать: жена утешалась об него, а он утешался о мать, она же получала поддержку и прикрытие от отца. А отец уже привык, проживя очень долго, быть сам себе защищающей крышей — или искал утешения от какого-то дела, которое он делал, пока только мог.»
«Теперь в большинстве наших отцов поубивали на фронте и рассеяли, или же они не вынесли специально обученных, государственных жен и ушли или умерли, не дождавшись до смерти, и матери сами остались теперь без прикрытия и уже не могут, хотя и желают, посылать книзу к нам, к сыновьям, свое прикрытие, свою поддержку, какие надобны выросшим людям, а не ребятишкам, и мы прижимаемся для этого к женам: «останься здесь и на плече повисни, на миг вдвоем посередине жизни», — пишет поэт.»
За этой мыслью прошло полчаса. Потом Иван Петрович устал и заснул.
Вдруг, во сне, Ивану Петровичу стало лучше жить. Он проснулся посмотреть снаружи, что случилось. Дуся лежала, обнимая его сонным локтем, словно не было между ними обиды. Она обнимала его своим сном, она уронила в сторону ногу и уперлась коленом в Ивана Петровича.
Ивану Петровичу было необычайно покойно. Все обиды и всё беспокойство за линию жизни в этом общем, едином и взаимном сне с женщиной куда-то ушли.
— Отчего же я в книгах не читал про такое? — подумал Иван Петрович с сожалением. — Я бы, может, тогда по-другому стал жить? Конечно, я что-то встречал в каких-то старых, классических книгах. Только я не поверил тогда ни на грош. Не то чтобы не поверил, почему бы и нет? -— просто я не узнал, что они про меня. Это были всё книги о трудной жизни людей, которым не надо ходить на работу.
«— Ну да, ну конечно, — понял он вдруг и нахмурился ненадолго. -— Нельзя написать про такое в искусстве, в нашем искусстве, чтобы наши враги никогда не узнали, как спит с женщиной простой советский человек. Мы уж как-нибудь проживем без таких нужных книг. Ничего.
На часах было около трех часов ночи. Несмотря на это, в комнате горел полный свет. Муха летала, ударяясь о стены, облетала вокруг лампы и ударялась опять. Муха тоже мучилась из-за них, не спала, думая, что просто вечер и что так оно и надо.
Иван Петрович выключил свет и собрался заснуть, но какое-то новое беспокойство развивалось в нем дальше. Он себе не прощал, что не мог догадаться о такой взаимной жизни, много раньше.
«Вот как делится жизнь, — проносилось у Ивана Петровича. — Очень долго идет установка понятий о счастье, о правде, а потом в соответствии с этим понятием начинаем мы что-то предпринимать. Но и тогда, когда устанавливаются эти понятия, мы что-то делаем параллельно, еще принимая на веру, потому что не может же человек жить без дела, потому что, наконец, обстоятельства, да и кажется часто, будто вот она, правда, будто вот оно, счастье; мы какие-то стадии установки, уступы, поскорее кидаемся принимать за вершину; потому, в конце концов, что у многих людей очень затягивается первый период, а то так почти не кончается ввек — что же делать тогда, и вообще не начать?»
«И часто оказывается, что когда мы всё знаем — как поступать, как нам жить по свободе, по правде, со счастьем, мы уже начали жить по-иному, начали другое, не свое вроде дело, начали отношения не с такими людьми, как хотелось — и вот ничего невозможно поделать, «так же невозможно, как отправиться гулять пешком по Французской Гвиане или переехать в Чикаго и там начать новую жизнь под новой фамилией». (Эти слова Иван Петрович прочел в одной книге и с тех пор не может о них позабыть.)
Ах, кабы знал человек, что все его слова и поступки сразу тут же входят в его составную судьбу, кабы можно заставить его это чувствовать и держать при себе и всегда вспоминать при каждом слове — он тогда ничего бы не сделал без пользы для своей судьбы и без опасения ей повредить, а значит, и всем бы тогда была польза. Неосмотрительные, нерасчетливые слова и наши действия резко уменьшились бы, что для жизни, работы и общественного порядка стало иметь замечательное значение.
Оттого и многие разные книги озабочены показом судьбы, чтобы на примерах показать, доказать, дать почувствовать, как наши действия, как разговоры тут же записываются в некую книгу жизни, от которой потом никуда не уйти.
— Но я же, — подумал Иван Петрович, высовывая голову из-под одеяла на подушку, — я же ничего еще не начал, пока не установился. Пока я не понял, я и не начал жить по-иному.
Он честно стал убеждать себя, что это только так, вспоминая как главное переход с факультета.
Убедив, он попробовал снова заснуть, но заснуть ему уже не позволило счастье.
«Как получается личное счастье? — пронеслась у Ивана Петровича еще одна мысль. — Ценой отказа от свободы вольной жизни, которая в итоге ведет к одиночеству (и я отказался). Ценой усиленной заботы о семье, о зарплате, о доме. Ценой смирения перед своим руководством. (Я и это сумел, я сходил всё же в загс?) Ценой подавления в себе ненужной тяги к неожиданному, ценой воспитания в себе спокойной, скромной жизни. Вот какие средние цены на личное наше, семейное счастье. Многие этого так и не могут достичь. Или, может быть, они не хотят?»
Иван Петрович приподнялся на локте, разглядел в темноте тихо спящую Дусю, вместе с ним согласно спящую в одном общем сне, и повертел сам себе в темноте головой:
— Нет, они просто не могут!
И в сознании того, что он сумел достичь, что сумел отыскать и сумел подавить, Иван Петрович нетрудно заснул.
Глава девятая
ПОТРЕБНОСТЬ БЫВАТЬ
— В забой ли ты спускаешься! -— пел Иван Петрович по утрам, направляясь на работу, хоть в забой и не спускался.
— В скалу ли ты врубаешься! — пел Иван Петрович, ускоряя шаги, хотя и в скалу не врубался он тоже; но неважно.