спектакли», так называемые «большие полотна», процветавшие когда-то,
уступают сегодня силе обнаженного документа и той форме сообщения его зрителю, какую несет театр Андроникова или документальное кино. Но даже в рамках своего театра Андроников в этот вечер особенно цело
мудрен. Не позволяет себе не то что «наигрывать», но даже играть так, как
это делает на эстраде или в других передачах. Он мог бы всех «изобразить», но, поступив так, он бы в прах рассыпал картину.
По природе своей Андроников — камерный рассказчик. В больших залах
его обаяние интимного собеседника, естественно, уступает первое место
другим его
качествам. Здесь он — с каждым один на один.
Его искусство ждало телевидения, как редко какое искусство.
Круг сужается. Напряжение растет. Нарисовав и закончив одну картину,
Андроников переходит к следующей, еще более драматической, создавая
ощущение беспросветной фатальности. Все катится к концу.
Уже получен пасквиль, и Пушкин посылает вызов Дантесу, уже перетру
сивший Дантес объявляет о помолвке с Екатериной Гончаровой, а поэт
продолжает бывать в тех же домах, встречаться с теми же людьми.
Андроников заботится, чтобы разлад Пушкина со своим кругом не усколь
зал от нашего внимания. А «круг» проглядел, что интимный светский скан
дал — таким полагали все, что происходит между Геккеренами и Пушкиными, — который друзья пытались уладить успокоительными беседами, переговорами, записками, —
давно уже иное. Оттого не понимали и не одобряли они поведение поэта, отдавшегося на волю своих чувств, не
считавшего нужным скрывать свое отношение ни к Дантесу, ни к «свету».
Ему некуда деться, буквально некуда деться. Он одинок не в обществе
врагов, а
в
обществе
друзей.
Обстоятельство, не известное нам по спектаклям о Пушкине.
Еще один пласт тогдашнего бытия выступает все яснее.
Это нечто большое, расплывчатое, жесткое и непременное — Д ВОР. Он повсюду, у него свойство всепроникающей материи.
О чем бы они ни думали, чем бы ни занимались, у каждого невысказанная
мысль, не мысль даже, а странное, почти физиологическое ощущение
соприсутствия при этом ДВОРА. На него делается поправка, скидка, он
принимается во внимание. Градации отношений с двором различны. От
чувства неразрывной связи с ним до страха перед его всемогуществом.
Иные — Василий Андреевич Жуковский лучший пример — полагают его
главенство естественным и благотворным. Душевные силы они тратят на
посредничество между
ДВОРОМ
и свободной поэзией. Надо не раз
дражать «
Е
ГО», иной раз и приспособиться к «Н Е М У». В конце
концов,
всегда можно улучить минутку замолвить словечко и лаской объяснить
«ЕМ
У», что поэзия нужна, что она тоже к славе и пользе России, а то, что
Пушкин не переделывает «Бориса Годунова», как ему советует император,
то это, конечно, оттого, что Пушкин обладает строптивостью характера, и еще потому, что, как это ни прискорбно для его величества, искусство имеет свои законы, отличные от тех, что собраны Сперанским в свод
законов империи... Надо терпеливо объяснить
ДВОРУ,
что без поэзии он
не может, и уговаривать поэзию, что без
ДВОРА
она пропадет.
Андроников весьма тонко вводит в рассказ эту «материю». Ее сразу не распознаешь, она присутствует, как назойливое жужжание комара. Санов
ник Виельгорский заходит к Карамзиным, возвращаясь из Зимнего дворца.
Заметим. Остроумнейшая Софья Николаевна едет на петергофское
празднество в обществе мадам Шевич, дамы плоской и безвкусной. Шевич
там, Шевич тут, —
да кто ж такая эта Шевич? Сестра шефа жандармов
Бенкендорфа. Рассказчик знает силу повторяемости слов: два-три раза
«со значением» упомянутая фамилия —
и впечатление, что человек везде
сущ. Александр Карамзин отправляется на раут к княгине Белосельской. Белосельская — падчерица того же Бенкендорфа, злейший враг Пушкина. Как только отношения поэта с Геккеренами обостряются, «материя» при
ходит в движение. Об этом не говорится, но мы не сомневаемся — в «верхах» заботятся о Геккеренах, своих в обиду не дают.
Когда с Пушкиным кончено, аморфность двора исчезает. Николай и его
канцелярии деловито руководят смертью, умело направляя и ограничивая
потоки скорби. Это рассказчику показать уже нетрудно —
здесь все в
мундирах, фраки и демократические улыбки оставлены. Труднее ему обна
ружить невидимую стихию высшей власти, ее присутствие в душах — и
это Андроников сделал удивительно. Все время перед нашими глазами
личная драма Пушкина, а мы следим за его безнадежным и мужественным
поединком с системой жизни, видим, как все скопом убивают поэта.
Больно смотреть на это; больно слушать, как друзья, литераторы,
знающие, что такое Пушкин, собираются, осуждают его житейские прома
хи, отмежевываются от него. Ведь что же такое отношение Софьи Карамзиной к Дантесу (а это распространенное отношение), как не желание быть объективной и благородной
.
А когда поэт мертв, она принципиально
рассудит, где он был неправ, а где виноват
.
Она искренне огорчится его
смертью, станет сожалеть о своем слишком «легком», я бы сказал, — слишком женском отношении к его душевным страданиям
.
Но, как умная
женщина, она сообразит, что не ее осуждение каких-то поступков поэта
убило его, а что-то другое, темное, большое,
историческое
.
Она ужаснется этим соображением, но этим же соображением успокоит
совесть
.
Нет Пушкина
.
Казалось, что рассказчик поднялся до такой высокой ноты, завершив последнее кольцо, сжавшее его, что выше некуда
.
Но вершина
еще впереди
.
Она — в прозрении способных прозреть и в исчерпанности жизненных сил поэта
.
Письмо Екатерины Андреевны от 30 января 1837 года
«Милый Андрюша, пишу к тебе с глазами, наполненными слез, а сердце и
душа тоскою и горестью; закатилась звезда светлая. Россия потеряла
Пушкина! Он дрался в середу на дуели с Дантезом, и он прострелил его
насквозь; Пушкин бессмертный жил два дни, а вчерась, в пятницу, отлетел
от нас; я имела горькую сладость проститься с ним в четверг; он сам этого
пожелал. Ты можешь вообразить мои чувства в эту минуту, особливо когда узнаешь, что Арендт с первой минуты сказал, что никакой надежды нет! Он протянул мне руку, я ее пожала, и он мне также, а потом махнул, чтобы я вышла. Я, уходя, осенила его издали крестом, он опять мне протянул руку и
сказал тихо:
перекрестите
еще; тогда я опять, пожавши еще раз
его руку, я уже его перекрестила прикладывая пальцы на лоб и приложила руку к щеке: он ее тихонько поцеловал, и опять махнул. Он был бледен как
полотно, но очень хорош: спокойствие выражалось на его прекрасном
лице.
Других подробностей не хочу писать, отчего и почему это великое несчастье случилось: оне мне противны...»
Как прочитал это письмо Андроников, передать трудно. Если бывает вдох
новение невыносимого горя, то здесь оно присутствовало. Он прочитал, произнес это редкое по могучей простоте слога письмо с соблюдением
фонетических особенностей старинного стиля. Этот документ стал трагическим монологом передачи, ее вершиной.
А потом шла большая приписка Софьи Карамзиной, где описывался поединок и поразительное спокойствие Пушкина накануне
.
Из этой приписки Андроников резко выделил слова поэта, сказанные Данзасу по
пути с дуэли:
«Кажется, это серьезно. Послушай: если Арендт найдет мою рану смертель
ной, ты мне это скажешь.
Меня
не
испугаешь.
Я
жить
не
хочу».
Я ЖИТЬ НЕ ХОЧУ.
Разве мы по-настоящему задумывались над состоянием Пушкина накануне гибели? Нас справедливо учили, что он боролся, хотел мстить. Мы знали,