Та же самая осьмина соли, за которую вас заставляют платить шестьдесят или шестьдесят один ливр, всюду в других государствах стоит один ливр десять су, и такова и есть ее действительная стоимость. Сколько мыслей родится в голове при таком сопоставлении!
Морская рыба в Париже недешева, несмотря на некоторую сбавку ввозной пошлины, — облегчение, которым мы обязаны г-ну Тюрго{55}. В свежем виде мы рыбы почти не видим. Привозят ее только с берегов Нормандии и Пикардии, так как незасоленная рыба выдерживает лишь очень небольшой переезд — не более тридцати-сорока лье. Запасы, делаемые для двора, поглощают на рынке все самые лучшие сорта, а парижанин должен довольствоваться мелюзгой. Заметьте, что картезианцы, кармелиты, бенедиктинцы, францисканцы и другие постящиеся монахи в свою очередь тоже набрасываются на рыбу и поддерживают высокие цены, так как платят очень дорого за все, что приходится им по вкусу.
Надо при этом заметить, что ввозная пошлина на рыбу благодаря своему непомерному размеру вредит и казне. Парижанин, желающий полакомиться свежей морской рыбой, вынужден отправляться в Дьепп, и каждый буржуа, как только становится более или менее зажиточным, предпринимает это путешествие, — сначала в единственном числе, а потом везет туда и свою кругленькую супругу. Они приходят в восторг от океана, что вполне естественно; но вскоре им начинает казаться, что они достигли Геркулесовых столбов{56}, и они спешат возвратиться к своему очагу. От путешествия они в таком восторге, в таком восхищении, что всю жизнь будут ежедневно говорить о нем по вечерам за ужином в присутствии дочерей и изумленной служанки.
35. Налог в пользу бедных
Было представлено несколько проектов повсеместного сбора милостыни бедным; но ни один из этих великодушных проектов до сих пор еще не осуществлен. В Париже буржуа вносят на эту надобность — одни по тринадцати су, другие — по двадцати шести, а самые зажиточные — по пятидесяти в год. Какое скудное милосердие!
Было бы гораздо целесообразнее установить значительно более высокий налог; и каждый, мне кажется, платил бы его с удовольствием. Изо всех налогов это самый священный, или, вернее, — это долг, наш первый долг, и можно ли считать, что мы расплатились с нашим долгом по отношению к бедным, внеся в их пользу два ливра десять су в год?!
Мне кажется, что милостыню надо собирать под знаменем религии, так как милосердие — ее первая заповедь. Я думаю, что каждый приход должен был бы заботиться о своих бедных и что ему должно бы быть предоставлено право привлекать к этому делу обеспеченных граждан. В Лондоне оно поставлено очень широко, — милосердие там неисчерпаемо, и помощь, оказываемая бедным, отнюдь не носит, как у нас, отпечатка мелочной скупости. Именно там торжествует трогательная заповедь Евангелия о том, что все мы дети одного отца и должны помогать друг другу.
Среди нас есть прекрасные души, души, преисполненные милосердия, но их очень немного по сравнению с живущими на берегах Темзы. Там народ вообще более мягок, более отзывчив на нужды несчастных, чем мы, и нищета утратила там свой отвратительный облик.
Если бы я был министром, — я сделал бы приходских благочинных орудием благотворительности. По этому важному вопросу я видел, между прочим, проект г-на Филлона, нотариуса и контролера нотариальных актов в Шаллане (Нижний Пуату). Так как все идеи этого гражданина вполне соответствуют моим, да разрешит он мне отметить это здесь, указав на его проект как на лучший образец этого рода.
В Париже все торговые вывески, надписи, объявления до крайности безграмотны. Невежественность запечатлена здесь золотыми буквами.
Может быть, действительно было бы вполне разумно последовать совету одного из персонажей Мольера{57} и создать особого цензора, который исправлял бы эти грубые ошибки.
Народ приучился бы относиться к орфографии с уважением, а от этого французский язык только выиграл бы. Безусловно важно, чтобы язык, сделавшийся в Европе господствующим, не подвергался никаким искажениям, особенно в отношении правописания, так как в противном случае народ, являющийся законодателем разговорного языка, может постепенно совершенно его испортить и превратить в жалкий жаргон.
Порча языка начинается с орфографии; а между тем иностранец, встречая всюду вполне грамотные надписи, мог бы во время прогулок по городу поучиться языку; а такого лестного отличия столица народа, язык которого изучают все нации, вполне заслуживает.
Невежественность порождает иногда большие курьезы, служащие забавой парижанам, так как именно пустяки-то их обычно и забавляют. Некий Ледрю нажил себе состояние благодаря вывеске, гласившей: Ледрю устраивает звонки в кю-де-сак’ах{58}. Маляр-живописец, восседая на своей лестнице, поставил жирную точку после слова кю, а слова де сак перенес на следующую строку, что показалось всем очень забавным. Всем хотелось воспользоваться услугами г-на Ледрю, который устраивает звонки в заду. И этого было достаточно, чтобы создать Ледрю громкую известность.
Весь Париж ходил также читать надпись на дощечке одного лекаря, неподалеку от площади Мобер: Такой-то, — окулист для глаз.
Но что гораздо хуже орфографических ошибок или нелепых выражений, — это наглость некоторых проказников, которые испещряют белые стены домов нескромными рисунками и непристойными надписями.
Полиция, требующая удаления с улиц грязи и отбросов, должна была бы также требовать уничтожения всех этих мерзостей, так как мало того, что мусорщики очищают город от нечистот, — нужно, чтобы на глаза наших жен и дочерей не попадались подобные изображения, гораздо более возмутительные, чем плохо выметенная улица. Продавцы эстампов в свою очередь тоже выставляют гравюры определенно непристойного характера, и мы зачем-то начинаем заводить у себя дома, на глазах молодежи, эти развратные картинки. Мы устраняем книги, способные воспламенять воображение, а в то же время украшаем комнаты подобного рода неприличными произведениями.
Гуляя по набережной, я увидел картинку, изображающую конькобежцев, а под ней прочел следующие анонимные стихи, которые, по-моему, достойны того, чтобы их запомнить:
Зима стремит их бег на тонкий лед блестящий;
Под ним пучина вод таится глубоко;
Таков и путь страстей — опасный и манящий.
Скользите, смертные, скользите, — но легко![7]
В Риме нельзя сделать шагу без того, чтобы не попрать ногами какой-нибудь памятник старины, вызывающий внимание и уважение, без того, чтобы не увидеть вокруг себя предметов, напоминающих о завоевателях греческого искусства и властителях мира. Не таков Париж: этот город не был создан республикой, не был вылеплен греческим гением; в нем ничто не напоминает красноречивого гения, заботившегося о том, чтобы его произведение внятно говорило взорам граждан и возвышало их души. Шедеврами искусств здесь являются не общественные памятники; здесь шедевры прячутся и мельчают в домах частных лиц. Для тех, кто знает историю, от Сены и Лувра до Тибра и Капитолия — расстояние громадное.
Все древности Парижа носят готический, убогий и жалкий вид. Наше грубое происхождение запечатлено в сохранившихся у нас памятниках: в аббатстве святой Женевьевы вы видите гробницу его основателя Хлодвига. Но нетрудно убедиться в том, что это памятник нового времени и что поэтому он лишен величия; он вовсе не похож на храм Ромула.
Норманны, неоднократно грабя, сжигая и разоряя церковь и аббатство Сен-Жермен-де-Пре, оставили там одни только пустые гробницы с плохо сохранившимися надписями. То, что уцелело от древней скульптуры, свидетельствует о самом возмутительном варварстве; христианская религия никогда, даже в колыбели, не носила жизнерадостного характера; об этом свидетельствуют и эти обломки исчезнувших веков, — странных, несчастных веков, отмеченных всем позором и мраком, свойственным заблуждению и невежеству.
Желающие могут взглянуть на могилы Хильдебера{59} и Ольтроготы{60}, Хильпериха{61} и жены его Фредегунды{62}. Надписи, сохранившиеся на надгробье Хильпериха, просят живых не беспокоить его останков, а оставить их там, где они покоятся: просьба, с которой он обращается, очевидно, к северным разбойникам{63}, нахлынувшим на королевство и аббатство: Precor ego Ilpericus non auferantur hinc ossa mea{64}.
Старинные имена, лишенные величия и блеска; печальные, пустые гробницы; мрачные изображения, не представляющие никакого интереса; грубый и жесткий резец, — вот древности, наполняющие церкви. Гений человека был словно придавлен царящим на земле ужасом, и его дрожащая рука ничего, кроме мрачных, унылых и однообразных образов, начертить не могла. Вспомните развалины Геркуланума и Портичи{65}; они не носят на себе печати столь мрачного воображения.