– Как вы насчет чайку? – усаживая гостей за стол, на котором стоял большой медный чайник и несколько алюминиевых кружек, спросил их Евстафьев.
– Мы не против! С мороза-то оно в самый раз… – улыбнулся Болохов. – Да у нас и к чаю кое-что имеется… Вот, – протянул он Петру Сергеевичу холщовую сумку. – Тут и мед, и малинка… Инна Валерьевна сказала, что вы хвораете, вот мы и…
Тот распахнул сумку и заглянул внутрь.
– А это что? Никак поллитровка? Да не одна…
Он крякнул. Заерзали на стульях и его товарищи. Как и все художники, они, видно, знали толк в этом деле. Однако жили небогато, потому и на столе у них сейчас был только морковный чай, да и тот без сахара.
– А там еще и грибки есть соленые… Баночка, – подсказал Болохов. Тут уж художники и вовсе ожили, едва не выпустив на волю тягучую голодную слюну. – Вот только про хлеб мы забыли, – спохватился он.
– Ничего, у нас сухарики имеются, – сказал Евстафьев. – Я пойду, чаек поставлю, а вы пока, – он посмотрел на гостя, – с моими товарищами познакомьтесь.
Он взял со стола чайник и пошел на кухню.
– Вот это – Григорий Григорьевич Эльшин, – взяв на себя инициативу, стала представлять сидевших за столом Стоцкая. – Учился в Петербургской академии художеств… До двадцать пятого года преподавал в местном художественно-промышленном училище, а когда его закрыли, стал работать учителем рисования в школе имени Лермонтова, которая раньше носила имя княгини Ольги, дочери императора. Я правильно все сказала? – обратилась она к невысокому лысоватому человеку средних лет в вылинявшей косоворотке, с губ которого не сходила доброжелательная улыбка. Душа-человек, скажет позже о нем Инна Валерьевна. Последнее отдаст, чтобы помочь попавшему в беду товарищу.
Болохов внимательно посмотрел на него. «Интересно, а ты бы остался в Харбине, как те пятеро?» – мысленно обратился он к нему. «Конечно, остался бы!» – сам же и ответил за него. Но почему? Почему?.. Вот, скажите, кем вы раньше были? Да никем! Богатые смотрели на вас свысока, а теперь вы – творческая элита общества. Понимаете? Элита! С вами считаются, вас привечают, а вы от советской власти бежите. И куда? Снова к тем, кто раньше вас ни во что не ставил? Дураки! От себя же и бежите… Потом, конечно, вы опомнитесь, но будет уже поздно.
– А это Михаил Станиславович Пилецкий. – Инна Валерьевна указала глазами на высокого человека с рыжей шевелюрой, который выглядел несколько моложе своего товарища и чем-то сильно напоминал Александру его студенческого друга Аркашку Туманова, с которым он потерял связь после того, как над отечеством закружили революционные вихри. – Тоже академист из Питера, – добавила она. – Прекрасный, почитаемый учениками педагог.
– И вы в школе работаете? – спросил его Болохов.
Тот развел руками.
– После закрытия училища нашему брату иного пути нет. Разве что шабашкой заняться…
– Но ведь можно писать картины… – подсказал ему Болохов.
Пилецкий покачал головой.
– Разве что только для души. А продать их будет некому. Те, кто понимал в живописи, все уехали. Так для кого работать?
«И в самом деле, для кого?» – неожиданно задал себе вопрос Александр. – Хотя выход есть: можно, подобно Исааку Бродскому, послужить своим искусством революции. Но вы ведь снобы, вам подавай высокие материи… А нужны ли они кому сегодня? Сейчас главное – монументальность, крупные масштабы, наполненость идейным содержанием. Все вокруг – и картины, и здания, и сами люди – должно выглядеть сильным, прочным, стальным. Но вы, я знаю, это все осуждаете. Вот я и говорю: снобы вы! Вы не понимаете историчности нынешнего момента. Массы сегодня требуют не то, что вы хотите им предложить. Значит, вам не суждено стать известными художниками. Вы так и будете бурчать на своих кухнях, проклиная собственную судьбу, вместо того, чтобы откликнуться на веление времени… Впрочем, я вас понимаю – сам не приемлю массовой культуры…
Вернулся с кипятком Петр Сергеевич. Однако начали не с чая, с водки. Даже Инна Валерьевна решила не отказать себе в удовольствии поднять рюмку-другую. Ведь не часто ей в последние годы доводилось посидеть в теплой компании единомышленников, а тут гость из Москвы… Как не послушать его? Правда, он все больше любит слушать других. Но уж такая у него профессия.
После первой рюмки разговорились. Говорили о современной живописи, о новом течении в реализме, которое с легкой руки каких-то идеологов от культуры стали называть социалистическим. Было видно, что новые знакомые Болохова не особо жаловали это направление в искусстве, хотя прямо говорить при постороннем об этом боялись. Они осмелели только после того, как одолели поллитровку. И тут понеслось. Теперь они уже, не таясь, выплескивали все, что было у них на душе. Тут и представителям новой художественной школы чохом досталось, и тем, кто им покровительствовал. Да узнай чекисты об этом разговоре, вмиг бы всем этим наглецам язычки-то их длинные укоротили. Страсти бы и дальше бушевали, но тут пришел проведать Евстафьева еще один человек, Алексей Алексеевич Мальчиков, который оказался учителем рисования одной из здешних школ, бывший в свое время учеником Репина. Раскрасневшаяся после выпитого Стоцкая тут же познакомила его с Болоховым.
Неужели он меня не узнает? – удивился Александр, пожимая руку «новому знакомому». А вот он его сразу вспомнил. Даже несмотря на то, что прошло уже больше десяти лет с тех пор, как они в последний раз виделись в Питере, и что тот из прежнего вечно красневшего в присутствии дам юноши превратился в этакого степенного рассудительного дядьку, которого выдавал лишь все тот же непослушный соломенный вихор да еще серые с прозеленью глаза.
После второй бутылки и вовсе разомлели душой. Домой расходиться не спешили. А что там их ждет? Все та же скука и безнадежность. А здесь хоть можно, как говорится, поплакаться друг другу в жилетку да пожаловаться на свою судьбу. Все кончилось тем, что они затянули свою любимую песню:
Глухой неведомой тайгою, Сибирской дальней стороной, Бежал бродяга с Сахалина Звериной узкою тропой…
За окном потихоньку сгущались сумерки, унося последние капли дневных надежд. Свет не включали – так оно в вечернем вареве и поется душевнее, и чувствуется острее. Голоса глухие, надрывные, словно сама жизнь. Даже Болохов поддался всеобщему настроению и пел, погрузившись в свои невеселые думы.
Шумит, бушует непогода, Далек, далек бродяги путь. Укрой, тайга, его глухая, Бродяга хочет отдохнуть…
Заканчивали они песню и вовсе в полном душевном смятении:
…Умру, в чужой земле зароют, Заплачет маменька моя. Жена найдет себе другого, А мать сыночка – никогда.
Только допев до конца эту песню, они стали потихоньку расходиться по домам. Первым ушел Пилецкий, сославшись на то, что ему еще нужно подготовить наглядный материал к завтрашним занятиям, за ним Эльшин, а вот Мальчиков все тянул время. Уходя, отвел в сторону Болохова.
– Ну как там?.. – он кивнул куда-то вслед уплывшему за дальние сопки холодному январскому солнцу. – Только честно?..
– А вы что бы хотели от меня услышать? – спросил его Александр.
– Саша… ну не прикидывайся, что ты меня не узнал, – неожиданно сказал Мальчиков. Болохов в растерянности. Он не знал, как себя вести после этого. Вот ведь как: думал, годы взяли свое и его уже никто не узнает, ан, нет…
– Да узнал я тебя… Сразу узнал, – наконец ответил он. – Только боялся признаться – а вдруг тебя это смутит?
– Да какое, к черту, смущение!.. Я рад, Саша, очень рад тебя встретить здесь, на краю света… Как ты? Не забросил рисование? Помнится, у тебя хорошо получались портреты… Хотя на последних курсах академии тебя все больше привлекали современные веяния в искусстве. Тот же абстракционизм – я прав?..
Они обнялись. Заметив это, Стоцкая немало удивилась. Наверное, решила, это на них водка так подействовала – вот они и разошлись в чувствах. И Евстафьев принял их лобзания за обычную хмельную процедуру братания.
– Ты где остановился? – спросил Алексей Болохова. – Может, ко мне сейчас махнем?
– Я бы рад, да у меня времени в обрез… – ответил Болохов. – Если хочешь, мы завтра с тобой встретимся, а сейчас мне надо побеседовать с Петром Сергеевичем.
– Это все для твоей статьи? – спросил Алексей, помня о том, что бывшего однокашника ему представили как корреспондента одной из центральных газет.
– Ну, конечно же… А ты, будь любезен, проводи Инну Валерьевну.
Однако Стоцкая и не думала уходить.
– Александр Петрович, но ведь я еще не рассказала вам самого главного… – пыталась она объяснить свой порыв Болохову, который прекрасно понимал, что она имела в виду. Но что она могла сказать ему нового? Все подробности побега тех пятерых он знал, пожалуй, лучше ее, потому как успел познакомиться с протоколами следствия по их делу. Поэтому он был достаточно категоричен: дескать, мы проговорим долго, а вам нужно домой.