– Тётя Беня, я воин, – ответила Северга, подбрасывая в огонь поленья. – Чем меньше её привязанность, тем меньше будет боли, когда вам принесут весть о том, что я убита. А вам её рано или поздно принесут. Чем меньше она прольёт слёз обо мне, тем лучше.
Грудь Бенеды от тяжёлого вздоха всколыхнулась.
– Дорогуша, привязанность уже есть. И дальше она будет только крепнуть. Девчонка уже тебя любит, тянется к тебе. Где это видано, чтоб дитё матушку не любило, даже такую непутёвую, как ты?
– Особой любви я в её глазах не вижу, только страх, – усмехнулась Северга, наполняя чарки вновь. – Но пусть уж лучше боится, чем любит. Зато сожалеть обо мне не будет.
– А я вот вижу в её глазах совсем другое. – Крякнув, Бенеда выпила, утробно отрыгнула воздух. – И Гырдан тоже хорош... Ни разу своё дитятко не навестил, скотина такая. Ну, что с него взять... Охламоном был, охламоном сдохнет.
– Уже. – Северга посуровела, её тёмные брови сдвинулись в одну грозную черту на побледневшем лице, скулы взбугрились желваками. Пить она не спешила, сжимая чарку в руке.
– То есть? – Теперь нахмурилась и Бенеда, подавшись всем телом вперёд.
– Уже сдох, тёть Беня. Погиб. Нет его больше. – Северга медленно, с натугой влила в себя хмельное, занюхала рукавом, блеснула клыками в коротком ожесточённом оскале.
– Да неужто?! – охнула костоправка, откидываясь назад. – Ох, чешуя драмаука мне в рот... Огорошила ты меня, дорогуша, огорчила вестью... Непутёвый был тоже, а всё-таки племяш мой родной. Жалко засранца. – И Бенеда провела рукой по потемневшему, вытянувшемуся от хмеля и сокрушения лицу. – Как же это вышло-то?
– Неважно уж теперь. – Северга снова оскалилась, словно у неё занемело лицо, и она пыталась его размять. – Убили его.
Они не подозревали, что Рамут слушала их разговор в тени лестницы, зажимая себе рукой рот и задыхаясь от рвущих грудь рыданий. Когда матушка с Бенедой разошлись по комнатам, девочка проскользнула к себе и бросилась на постель.
Она плакала полночи, выла в подушку и грызла наволочку клыками, пока не порвала. Выплёвывая перья, она размазывала слёзы по лицу, а в груди колоколом гудела боль. Под утро Рамут начала одолевать дрёма, и в солёном полусне ей мерещилась мужская фигура, которая склонялась над нею в сумраке. Она пыталась поймать её, но руки хватали пустоту.
Надо было вставать, а отягощённая скорбной бессонницей голова Рамут сама клонилась на порванную подушку. Грядущий день нависал неподъёмной глыбой, давил и угнетал. Нет, не подняться... Хоть ложись и умирай. Надеясь, что умывание снегом её хоть немного взбодрит, Рамут направилась во двор; в гостиной у растопленного камина уже сидела матушка – в серой атласной безрукавке и белой рубашке с шейным платком. Щегольские сапоги от парадного мундира мерцали, ловя отблески пламени. В утреннем зимнем сумраке её лицо казалось мертвенно-бледным, даже тени залегли в глазницах. Выпили они с тётушкой вчера немало, но матушка была опрятно одета и причёсана – ни одной расстёгнутой пуговицы, ни одного выбившегося из косы волоска.
– Доброе утро, матушка, – быстро поздоровалась Рамут, собираясь проскочить мимо.
Но проскочить не получилось: снова её ноги захлестнула незримая петля власти.
– Рамут, подойди, – раздался строгий голос.
Девочка застыла перед матушкой в зимнем ожидании. Камин горел жарко, но вокруг неё словно завывала метель, а мороз щипал тело и душу.
– Посмотри на меня. – Снежно-ровный голос, а каждое слово – как точный бросок кинжала.
Взглянуть в эти глаза было всё равно что добровольно насадиться грудью на пику, но Рамут сделала это – заколола себя о стальные клинки, отшлифованные вьюгой.
– Ты плакала, – сказала Северга. – Что случилось?
– Нет, матушка, я не плакала, – быстро и глухо пробормотала Рамут, не выдержав поединка взоров и сдавшись первой.
– Я не люблю, когда мне врут. – Из снежной равнины голоса Северги грозно поднялась ледяная лапа, готовая к пощёчине. – У тебя глаза красные, будто ты несколько ночей не спала и рыдала. Говори правду, пожалуйста.
Ком дурноты разливал струи слабости из груди по всему телу. Стоять стало тяжело, но опоры не было, а глаза снова предательски затянуло влажной солёной болью.
– Вчера я услышала голоса и проснулась... Вы с тётушкой разговаривали... Ты сказала, что мой батюшка умер. Что его... убили.
Слова вырывались из груди тугими сгустками крови, слабые ноги уже не держали Рамут, и она зашаталась. Матушка видела каждое её движение, ловила каждое слово: неистовая сталь её глаз жадно впитывала душу Рамут.
Жужжащая пелена медленно сползла. Каким-то образом девочка очутилась в кресле: видно, матушка усадила её на своё место, а сама теперь стояла рядом, заложив руки за спину. Рамут видела лишь её расставленные ноги в блестящих сапогах, не в силах поднять залитый слезами взгляд выше.
– Что ещё ты слышала? – спросила Северга.
Что могло ответить мёртвое, недвижимое горло? Рамут вся ссутулилась тающим снеговиком, смыкая холодеющие веки. Какое-то звяканье донеслось до её слуха; матушка присела около неё, поднося к её рту чарку, из которой пахло резко, пряно и крепко.
– Только один глоток.
Внутрь пролился жидкий пожар, кашель сдавил горло, нутро судорожно подпрыгнуло. Матушка задрала Рамут голову за подбородок.
– Подыши глубоко.
Пожар улёгся, превратившись в уютный, укрощённый огонь – как в камине. Дурнота отступала, даже руки согрелись.
– Так что же ты ещё слышала? – повторила свой вопрос матушка.
То, что Рамут слышала ещё, выпускать наружу не следовало: слишком больно, как удар туго скатанным до каменной твёрдости снежком. У неё хватило сил соврать:
– Больше ничего.
– ПРАВДУ! – хлёстко грянуло на всю комнату.
Занесённая в ожидании снежная лапа обрушилась на Рамут, и она застыла ледяным изваянием, покрывшись трещинками. Внутри тлел уголёк, который не давал ей промёрзнуть полностью, но кровь отхлынула от лица, рук и ног, и они стали хрупкими и бесчувственными. Наверно, Рамут вся побелела, как простынка, потому что послышался вздох матушки. Видно, она сожалела о своей резкости. Снежная лапа опустилась, улеглась, снова став белой зимней равниной.
– Девочка... Просто скажи, как есть.
– Больше ничего. – По оттаивавшим щекам Рамут ползли тёплые слёзы.
Матушкины сапоги заблестели: она прошлась вдоль камина – от кресла до кресла.
– Ну ладно, допустим, я тебе верю. – Снежно-ровный голос звучал устало, в нём снова слышалась эта шершавая нотка, делавшая его уже не таким холодным, гладким и острым, как сосулька. – Но ведь ты совсем не помнишь отца. Ты не можешь его помнить: он держал тебя на руках всего раз, сразу после твоего рождения. Как можно оплакивать незнакомца? Ты даже не знаешь, каким он был... Плохим или хорошим.
– Он был хорошим, я верю... Я знаю. – Закрывая глаза, Рамут снова видела тень мужской фигуры. Она не угрожала, а склонялась ласково, словно бы желая обнять.
Слёзы уже струились щекотно и безудержно, она ничего не могла с ними поделать. Пусть снежная лапа голоса бьёт, пусть клинок взгляда рубит и колет – неважно.
– Ты права, – задумчиво проговорила матушка, останавливаясь у огня и опираясь о каминную полку. Пламя плясало в её глазах, но теплее они от этого не становились. – Он был достойным. Пожалуй, единственным из мужчин, которого мне хотелось уважать.
Рамут вытирала слёзы краешком рукава, и матушка, вскинув острый взгляд, спросила:
– Где твой платок?
Сказать было нечего: носовой платок Рамут частенько забывала брать с собой. Северга достала из нагрудного кармашка свой – накрахмаленный с солью до блеска, приложила его к мокрой щеке девочки.
– На, возьми.
– Благодарю, матушка, – пролепетала Рамут. Юркой пташкой с языка сорвалось: – И ты – хорошая.
Это сердце пискнуло, обходя острые преграды в виде сосулек, ощетинившихся со всех сторон. Но его смешной и глупый голос утонул в ледяной бездне.
– Ты меня не знаешь. Я – тварь, каких ещё поискать надо. Лучше не привязывайся ко мне.
Лицо матушки застыло жёсткой, высеченной из камня маской, от которой веяло холодом и безжалостной жутью. Рамут словно под лёд провалилась, в тёмную зимнюю воду. Но сердце тлело тёплым угольком и шептало: «Верь...»
– Нет, ты хорошая, – еле слышно повторила она. – Ты не сделаешь мне ничего плохого, я знаю.
Подобие усмешки прорезало уголок неподатливых, каменных губ Северги.
– Лучше не пытайся погружаться во мрак моей души. Но одно ты снова угадала верно: тебе я не причиню зла никогда.
Она провела у Бенеды ещё дней десять. С Рамут они изредка встречались взглядами, и каждый раз это было непростое испытание. Но внутри росло что-то новое – властное, непобедимое, в тысячи раз сильнее самого острого стального клинка. Сердце Рамут резалось о него в кровь, обмирало снова и снова, то покрывалось инеем, то варилось в кипятке, но прежним быть уже не могло и обратной дороги не знало.