Подходит толпа разодетых жен богачей. Одна за другой они бросают к ногам ишан-аим звонкие золотые, синие бумажные пятирублевки, красные десятки. Отходят в сторону, перемигиваются между собой, насмешничая над бедными старухами, принесшими сюда медные пятаки или чудом сэкономленные серебряные полтинники.
Ишан-аим, нахмурив брови, сидит молча, строгая и неприступная. Лишь время от времени повернет голову, с чуть приметной улыбкой шепнет что-то на ухо кому-либо из снующих вокруг и снова застынет, как монумент. Наконец, она медленно поднимается с табурета. Женщины тотчас образуют широкий круг, ишан-аим, важно ступая, начинает радение, Старухи идут по кругу, выкрикивая «Хув-хув!», поводя руками и изгибаясь то в одну, то в другую сторону, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее. Очень скоро многие впадают в экстаз, теряют власть над собой, выкрикивают «Хув-хув!» все громче, уже с хрипом. А в это время пять молодых женщин нараспев читают по памяти газели Машраба, Хафиза. Две из них, совсем молоденькие, красивые и статные. На них скромные, но дорогие платья, длинные камзолы, на головах сверкающие белизной кисейные платки. Голоса у женщин приятные. Читают они с большим чувством, самозабвенно, и я слушаю их, позабыв обо всем на свете. Долго слушаю… Кажется, чудесная музыка заполняет мне сердце, проникает в душу…
В кругу радеющих Сара Короткая и Сара Длинная. При взгляде на них меня душит смех. Особенно в ударе Сара Короткая. Из горла у нее вырывается какой-то писклявый хрип, изо рта брызжет пена. Голос Сары Длинной низкий, рокочущий. Она идет в голове круга радеющих. Бабушка моя, бедняга, стоит в сторонке, и слабым, чуть слышным голосом выкрикивает вместе с другими «Хув-хув!». А в ворота валят все новые и новые толпы женщин.
Сначала все это занимало меня, но вскоре надоело. Я отправляюсь в сад, шагаю среди урюковых, ореховых деревьев, вишен, черешен, старых раскидистых яблонь. Таких, как я, ребятишек, здесь много.
Ягоды черешни только-только начали краснеть, наливаться соками. Я хватаюсь за нижнюю ветку, потихоньку поднимаюсь все выше и незаметно оказываюсь на самой верхушке старой черешни. Торопливо обрываю ягоды, сую по карманам. Вдруг, откуда нм возьмись, появляется старик-работник. Задыхаясь от злости, старик начинает орать на меня:
— Эй, ты куда залез, подлый выродок!
Я смотрю на него сверху, стоя на упруго покачивающейся ветке:.
— Отец, не ругайтесь, здесь много женщин, стыдно!
— Сейчас же слезай вниз, ублюдок! — сердито кричит старик.
Я секунду раздумываю: попасть в руки старику — дело нешуточное. Оглядываюсь. Вижу внизу, рядом с черешней приземистую кухню, изловчившись, спрыгиваю на земляную крышу и — наутёк. Старик опешил, застыл на месте, схватившись за ворот от удивления: «Ну и озорник!» А я, переходя с крыши на крышу, разгуливаю, как ни в чем не бывало, обрываю низко склонившиеся ветви урюка, вишни, черешни. Потом, обнаружив невысокий дувал, спрыгиваю с него во двор и убегаю на улицу.
У ворот собралась толпа мальчишек. Играют в чижика, в классы и другие игры. Потом затевают борьбу. Сначала борются малыши, подростки—12–14 лет. Мне тоже хочется попробовать свои силы, но я не решаюсь выйти в круг, смелости не хватает. Затем очередь доходит до больших, они борются на поясах. Атаман-заводила, приземистый, грудь колесом, голова с большой глиняный кувшин — вертится тут же, распоряжается: «Давай, давай, выходи! А ты отдохни пока. Толку мало от тебя, на ровном месте спотыкаешься!» Для ребят бороться на поясах — большая честь. Атаман сам перепоясывает борцов. Кое-кто скандалит, капризничает: «Атаман, смотрите, смотрите! У, него поясной платок совсем слабо подпоясан!» И шуму, и споров вообще много. Кое-кто из побежденных плачет от стыда. А иные скандалят: «Это нечестно, нечестно! Давайте снова!» Но вот в борьбу вступают два паренька. Ого! Оба мускулистые, жилистые, крепко сбитые и по всему видно — отчаянные. Они рывком приподнимают друг друга, кружат, валят на землю, но ни одному не удается положить противника на лопатки. Не менее получаса, наверное, возятся борцы, здорово стараются. Оба обпиваются потом, а одолеть друг друга не могут. Тогда заводила кричит им:
— Все, хватит! Молодцы, спасибо вашим родителям! Обоим вам быть силачами!
Борцы запыхавшись, отпускают друг друга.
— Тебя как зовут? Из какого квартала ты? — вытирая пот, с достоинством спрашивает один из них своего противника.
— Я из Кукчи. Зовут Бутабаем. А ты?
Тот опускается на корточки:
— Я из Шейхантаура. Никого из родных у меня нет, одна старая бабушка. Живем мы бедно, я делаю кирпичи. Видишь, руки у меня какие жилистые.
Паренька из Кукчи я немного знаю. Это мне льстит, и я спешу вмешаться в разговор:
— В квартале Кукчи у меня много родни. Я тебя знаю, Бутабай, отец твой кожевник, — говорю я борцу. — Ты большим силачом станешь, вон какой ты жилистый!
Мы шутим, смеемся, вспоминаем разные случаи.
Недозрелая вишня и черешня, видно, здорово продрали мне желудок. Я захожу в ворота и тихонько шепчу бабушке:
— Есть хочется, терпения нет. Хоть кусок лепешки достаньте мне.
— Потерпи немного, стыдно же, — прикусив губу, говорит мне бабушка.
— Все приношения — узлы сдобных лепешек, блюда плова — ишан-аим уже велела спрятать и запереть на замок. И караульщицу выставила у кладовки, какую-то старушонку, маленькую, сморщенную, но ядовитую до крайности.
Близко к вечеру начали раздавать машевую похлебку. Бабушка раздобыла мне немного похлёбки, на дне чашки, усадила меня на корточки:
— На, поешь. Это святая пища!
Похлебка оказалась жидкой и к тому же прокисшей. Браня в душе ишан-аим, я все же быстро опорожнил чашку. Потом наклонился к бабушке:
— У вашей ишан-аим только деньги на уме. И вы, наверное, порядочно отвалили ей, а?
Бабушка ущипнула меня за бок и зашептала испуганно:
— Закрой рот, озорник! Это же грех! Ишан-аим чистая, непорочная женщина, с утра до вечера она в молитве, в служении богу. Она из потомков пророка!..
— Чудно! — говорю я, широко раскрыв глаза от удивления. — Зачем же чистой, непорочной женщине деньги?
— Замолчи! — незаметно ткнув меня локтем, сердито говорит бабушка.
Покончив с похлебкой, я нарочно со стуком ставлю чашку на землю, говорю негромко:
— Бабушка, бабушка! А у вашей ишан-аим четыре дочки. Я подсмотрел, они на внутреннем дворе. Одна щеголиха, фасон давит, другая зазнайка — нос дерет. А как расфуфырены, накрашены все!..
Бабушка морщится от досады, сердито таращит на меня глаза:
— Помолчи, бестолковый! Опозоришь… — и опять ущипнула меня, да еще с вывертом.
Я, хоть и больно было, громко рассмеялся.
На закате солнца мы вместе с соседями возвращаемся домой.
— Мама, хочу есть! — заорал я, едва переступил порог калитки.
— Проголодался? — удивляется мать. — Неужели ты остался голодным в таком богатом доме?
— Ишан-аим такая жадная, куда до нее нашему учителю! — говорю я, доставая хлеб из ящика.
Бабушка промолчала, только хмуро взглянула на меня, резко повернулась и скрылась в амбаре.
Мать ставит передо мной чашку лапши, присаживается напротив. Слушает меня с чуть приметной улыбкой. А я, жадно поедая лапшу, со всеми подробностями рассказываю обо всем, что видел в доме ишан-аим.
* * *
Гавкуш — тесная улочка, но на одном из поворотов она расширялась в небольшую площадку, на которой арбакеши обычно оставляли свои арбы.
Иногда, если надоедало играть в чижика, в орехи, мы пользовалась этими арбами для своих забав. Девчонки и мальчишки все вместе усаживались на дощатый помост между высокими колесами, а кто-нибудь катал арбу по этой площадке.
Помню такой случай. Арбу до отказа заполнили ребята. Я обеими руками ухватился за оглобли, чуть приподнял их. Вдруг арба, перевесив, опрокинулась назад. Я вместе с оглоблями взлетел вверх и, не удержавшись, шлепнулся на землю. Заорал во все горло: «Ой, руки! Ой, ноги!» Ребята с испугу застыли на мгновенье. Потом горохом посыпались с арбы, окружили меня.
— Что у тебя болит? Что повредил?
Я поднялся с земли. Прихрамывая, сделал два-три шага и громко расхохотался:
— Дурные! Сгрудились на задке и опрокинули арбу. Я думал, под самые небеса взмахнул!
Все опять кинулись к арбе. В это время подъехал высокий старик с загоревшим на солнце морщинистым лицом.
— Прочь отсюда! Прочь, сорванцы! Еще убьетесь, сверзившись, — закричал он на нас, выпрягая из арбы свою невзрачную заморенную лошаденку, до крайности тощую, с побитой спиной.
Мы оставляем арбу и молча усаживаемся на корточки — в ряд по краю улицы. Перешептываемся между собой, сочувственно посмеиваясь над стариковой лошадью:
— Бой бой-бой, как хворостинка высохла! Другой такой тощей, пожалуй, во всем свете не сыщешь!