— Да–а… Соловей да кукушечка в одном лесу живут, разные песни поют? Так оно, Марчук? Виниться, выходит, тебе надо… — заговорил отец, покряхтел и присел тоже на лавку рядом с Гаврилой. — Чы правда — ты в Харьков ездил?
— Да чего его пытать? Разве он скажет? Видели его там. Повстречал его наш Алешка–чахоточный, поповский студент.
Марчук нахмурился, промолчал. В тишине опять раздался голос отца:
— Мое‑то дело сторона. Какой я вам рассуд…
— Какой, какой! — заерзал на лавке Гаврил. — Или ты не бывший комнезам?
— В том‑то и справа, что бывший. По нынешним временам, как я бачу, бывший друг хуже настоящего врага. Не ценят бывших друзей! Все против всех…
— Вот и неправда, Карпуша! Хоть ты и шалапут, а мы тебя за свово считаем. Что из того, что ты беспартейный? Мы тебе верим, хотя…
— Брезгала свинья гусем, потому что рыло не пятачком?..
— Гаврила, кончай митинг! —положил руки на плечи председателю сельсовета Марчук. — Ну чего ты на весь лес кукуешь? Разные в лесу звери живут… Ну вот, скажи, Карпуша. Разве я неправ? Ездил куда‑то или не ездил… Давай задание — все исполню. Шумкуешь зря. В уезде мне говорили — дела большие предвидятся. Что там твоя церковь!.. Надо подумать о СОЗе, о товариществе, совместной обработке земли. Бедноту нужно готовить, сознание у всего села… вспахать да пробороновать. А то что получается: еще и СОЗа в селе нема, а иду улицей, пацанятки — нет, не мои, не школьники еще. Сопливые еще совсем — частушки поют: «Маты в СОЗи, батько в СОЗи, плачут диты на дорози. Нэма хлиба, нэма сала — контрактация забрала!» Вот как работает кулачье! Аги–та–ция! Прямо ветром заразу носит…
Отец внимательно слушал учителя. Этот человек порой был сплошной загадкой для отца. То он вроде весь прост — как на ладони, а то… Вот, оказывается, даже в столицу ездил. Зачем — неизвестно. Только усмехается. И на какие шиши ездил?.. Или взять эту игру с Гаврилой. Всячески делает вид, что Гаврилу за старшего считает. Даже наскоки его сносит. А ведь Гаврила малограмотен, и газету читает через пень колоду. Без Марчука, как говорил не раз отец матери, Гаврил — пустое место, дырка от бублика.
— Одно знаю, — неторопливо заговорил отец, —ссориться вам пегоже. Самое это распоганое дело. Вас теперь всего‑то двое. Ты, Гаврила, помиркуй. Политика — не лапоть плести! И язык не кочедык. Кулачье вцепилось в жизнь, как вошь в кожух. В одночась можно все испортить по горячке. Я отчего отошел? Оттого, что был горяч. Головой горяч. А надоть — сердцем горячим. Так, бывало, миркувал штабс–капитан мой, Шаповалов…
Марчук слушал отца, улыбался в подстриженные усы; в глазах его прыгали лукавые искорки. Словно любимому ученику задал тяжелую задачу, а теперь с любопытством следил, справится или не справится?..
— Я вот тоже читал и думал про товарищество… Оно, конечно, — продолжал отец, — взять туда и богатеев — оно заманчиво. И скота самолучшего, и семена ядреные. Держись, веселись, с ног не свались!.. А подумаешь — не политика, нутряная неосновательность. Почему богатый — богат? Что он, лучше нас работник–заботник? Ни хрена! Дай мне волов Василя, — разве у меня будет такой достаток? Он у меня третий сноп берет каждое лето… А стал бы я, к примеру, на его месте брать третий сноп? Ни в жисть. Поэтому я и бедняк… Совесть!
Слово — оно просто сказать… Я за СОЗ, но брать в него надо только бедных. По совести! Иначе СОЗу тому — не… существовать.
— Заздря так, Карпуша, гутаришь! — отозвался остывший Гаврил, — Без крепких мужиков СОЗ сам себя не прокормит.
— Вы оба по–своему правы, —вставил Марчук, —но слова говорите не те. Нужен классовый подход.
— А кто, кто класс? Терентий али Василь? — запетушился Гаврил. — Как его класс‑то в прозор увидеть? А хозяйство их — это я вижу.
— А очень просто, — сказал Марчук. — Терентий — классовый враг. Хоть бы и просился в СОЗ, его пущать нельзя. Может, и прикинется заботником, а случай не упустит. От его же руки красным петухом пропоем.
— Ну да! Хватил! — вскочил со скамьи Гаврила.
— Не веришь?.. Дай срок. Еще кое‑что узнаешь про Терентия.
— А что, а что?.. Говори, что знаешь. Тут не чужие.
Но только вытянулись шнурочком губы под подстриженными усиками учителя, загадочно глянул на отца.
— Ну ладно! Посердились и забыли, — миролюбиво хлопнул по коленке ладонью отец. — Летечко бежит… Эх, во рту что‑то сухо поделалось. Хватит, громодяне, митинговать да колготиться. Лучше по стаканчику пропустим!
Но еще не успел отец подняться, чтоб пойти за плиткой, гости почти одновременно замотали головой.
— Ну да ладно! И я не ради гульни. Ради мира. — Тоди и я не стану. Держитесь, атамане–партейцы! Друг дружки держитесь крепко, но с бережью. А копытом только лошадь правоту доказывает…
— Слушай‑ка, Карпуша… — с заминкой в голосе спросил отца Марчук. — Ты как‑то говорил мне, что знавал когда‑то Лунева. На фронте он поручиком был, что ли?
— Ну да, ну да… — насторожился отец. — Сволочь порядочная… А в чем дело?
— В общем, приходи в школу. Один разговор имеется. Да вообще о разных делах потолковать надо.
— Хорошо. Вы идите, а я чуть погодя… Где это моя хозяйка запропастилась?
…Я смотрю в окошко и вижу, как неторопливо покидают наш двор учитель и председатель сельсовета. Странные, непостижимо сложные заботы у взрослых. Жучка выскочила из конуры, завиляла хвостом, потерлась о сапоги учителя. Любит она его. Да и Марчук всегда ее ласкает, гладит под мордой. А на этот раз как бы даже и не заметил Жучку нашу.
Горячо размахивает руками и трясет головой Гаврила, что‑то продолжает доказывать Марчуку. Тот, невысокий и плотный, Гавриле по плечо, заложив руки за спину, идет молча, размеренно–обдумчиво, весь ушел в себя.
Отец стал позади меня и тоже смотрит вслед уходящим партейцам. Мне о многом хотелось бы расспросить у отца, но он щурится в задумчивости, трет впалую щеку и меня не замечает сейчас, как Марчук Жучку.
— А Харьков, батько, далеко? — вдруг вырвалось у меня.
— А? Что? —только сейчас заметил меня отец. — Ты— вот что — слушай да помалкивай! А то, друг ситный, буду из хаты выгонять… Умный слушает да помалкивает, — заворчал отец и глянул на меня со строгой пристальностью. Он всегда поспешал сделать из меня умника, но, как мне казалось, сам не знал, каким образом это достигнуть.
— Мать еще не пришла с экономии?
— Нет, еще не верталась, — торопливо ответил я.
Эх, и впрямь лучше мне б помалкивать! Зря сказал, что мать еще не вернулась; лучше бы ответить «не знаю». Авось отец воздержался бы от пляшки… Ведь за этим спрашивает.
Однако, достав свою пляшку, отец, как бы пересиливая сам себя, досадливо поморщился, зябко поежился и, к удивлению моему, сунул пляшку обратно за полати. Схватил шапку — ив дверь.
Что это с отцом творится? Какие думки донимают Марчука? О чем они будут сегодня толковать в школе?
«Слушай да помалкивай…»
Слава богу, что хоть мать ничего никогда не таит от меня. Скорее бы только вернулась!
* * *
И опять я с матерью у колодца. Нарядную молодицу, которую мать долго наставляет — как ей справиться с веснушками, — зовут Марией. И зачем только сводить веснушки, которые так мило окропили лицо Марии! Но белоликость — главное для сельских красавиц.
Мать увлеклась, забыв и про воду, и про меня. Мария в новой узкой уньке–юбке; из‑под уньки–юбки выглядывает — ровно на сколько положено — зубчатый подол белой сорочки. Тесные и ловкие сапожки высоко зашнурованы и забавпо сверкают двумя рядами медных пистонов. Поверх вышитой на рукавах и спереди белой кофты ниспадают с головы на грудь и спину ленты. Это маленький водопад красок. Яркие, разноцветные ручейки лент вздрагивают от ветерка. На голове улыбающейся Марии — поверх венцом уложенных темных кос — очень красивые белые бумажные цветочки. А может, передо мной вовсе даже не Мария? Может, это яблонька в нежном бело–розовом первоцвете вышла к колодцу из сада?
Мария — дочь Терентия, хозяина мельницы и маслобойки; богатая невеста. Терентия еще пока не называют куркулем, пока еще дремлет на время усыпленный нэпом классовый инстинкт. Когда над куполом церкви гаснет последний зоревой свет и в школе меркнут окна, лишаясь золотого сияния, когда выкатывается на небо млечная луна, Терентий — ладонью с лопату — охорашивает сперва на голове жидкие волосы, затем окладистую бороду и садится на скамью перед гудящим самоваром. Ему, неподвижному как идол, суетливо прислуживает чахоточная, со впалой грудью и черными губами, жена; робко жмется по углам стайка приживалок в одинаковых, темных как ночь платочках с ярко–красными розами и золотистыми листьями. Терентий женщин не замечает, пьет чай долго, обдумчиво, до седьмого пота. Хозяин дома мрачен и неразговорчив; только всегда праздничная и быстрая, как синекрылая ласточка, Мария может заставить Терентия поднять насупленные казацкие брови. Оттаявшим вдруг лицом он провожает дочь от стола до порога, от скрыни до вмазанного над печуркой зеркала. И разглаживаются тогда на лбу Терентия каменные черные морщины и в зеленых глазах светится задумчивая печаль.