В нежносинем сумеречном небе мигнул зеленым огоньком разрыв, и круглым звуком охнула шрапнель.
— Красиво… едят ее мухи!
— Высоко. Перенесло, — тихо отозвался Строев.
Опять рванула шрапнель, но уже низко, над самыми цепями. Еще и еще. На пригорок взлетел конный.
— Товарищ Гулявин! Невозможно идти! Шрапнелью кроет, ходу не дает. Отходят наши!
— Что?.. Отходят? Полундра! Я им отойду… мать их! Первому, кто назад шагнет, пулю!
Вырвал из кобуры маузер, хлестнул лошадь и поскакал к цепям.
Подскакивая, издали видел, как, влипая в землю, скорчившись, ползут под низкими разрывами назад черные бушлаты.
Налетел на цепь и первого попавшегося — с лошади в лоб.
Одним прыжком, бросив поводья, скатился с седла.
Злоба залила глаза красным туманом. Уже не кричал, а выл:
— Отступать… сволочи! Кадетов струсили, гады! Марш вперед!
Схватил винтовку застреленного и во весь рост побежал вперед:
— Ура!.. Давай кадета!
И с нестройным криком бросилась за ним цепь.
Опять оглушительно и визгливо, совсем над головами, брызнуло огнем и певучим снопом пуль, но сейчас же за разрывом донес ветер из-за экономии, с другой стороны, винтовочный треск.
И, поднимаясь с земли, разъяренные, не прячась и не сгибаясь, запрыгали по песку люди к окраине экономического сада, откуда разрозненно и неметко грохотали растерянные выстрелы.
Кадеты ушли к северу, бросив испорченную пушку. В трехэтажном помещичьем замке на ночь расположился полк.
Хоть и короткий был бой, а потрепали кадеты порядком.
Сложили в сарае аккуратно, рядком, семнадцать убитых, а раненых разместили в большом зале, и возился с ними Преображенский испуганный фельдшер, с тряской козлиной бородкой.
Занял Гулявин кабинет помещичий, растянулся с удовольствием в глубоком кожаном кресле у горящего камина.
Топили камин за полчаса до боя для кадетского генерала, а для Гулявина успел хорошо нагреться.
И, сидя за письменным столом, уплетали с аппетитом Гулявин и Строев генеральский ужин — цыплят под лимонным соусом и пили красное вино из фальцфейновских подвалов.
Сунулась было в двери Лелька, но послал ее Гулявин по матери.
— Твоего здесь нет! Не лазь без доклада!
В бою взяли трех кадетов живьем, и приказал Строев запереть их до утра в чердачном чулане.
После ужина так и заснули Гулявин и Строев в кабинете на мягких диванах, в тепле.
И перед сном спросил еще раз Гулявин:
— Ну, Михайло?.. Совсем сменил гнев на милость? Не злишься?
И совсем сонным голосом пробурлил Строев:
— Сказал раз… Спокойной ночи!
Под утро уже, точно сорвала с дивана Василия огромная рука.
Вскочил сразу на ноги и услышал: крик… удар… потом несколько криков и захлопавшие наверху глухие выстрелы.
Бросился к револьверу и, неодетый, к дверям, но в дверях столкнулся с матросом.
— Гулявин!.. Несчастье!..
— Что такое? Чего там стрельба? Очумели?
— Товарища Строева убили!
— Что?.. Кто… Как?
— Лелька… на чердаке!
Но уж не слышал Гулявин и несся через три ступеньки на чердак.
В чердачном коридоре, в темноте, стояли густо матросы, а вдалеке, в каморке пленных кадетов, мерцал огонь.
Расшвырял Василий всех, как котят, и к дверям каморки. И сразу все понял.
На скамейке, связанный, лежит один из пленных кадетов в одной рубашке, и рубашка вся в крови. Два других в страхе в угол забились, а на пыльном полу, ногами к выходу, Строев, и вместо головы каша серых и розовых лохмотьев, спутанных с волосами.
У скамейки атаманша с револьвером и еще пятеро молодцов из ее отряда.
Ночью проснулся Строев от странных звуков и пошел проверить, что с пленными делается. Подошел к дверям каморки, а у дверей часовой-матрос, а из-за двери вопли дикие.
— В чем дело?
На матросе лица нет.
— Товарищ Строев! Что же это! Спьяна Гулявин, что ли? Пристрелить — так сразу, а зачем мучить?
— Как мучить?
— Лелька их там пытает… гвоздями по гулявинскому приказу.
Распахнул Строев дверь.
Атаманша сидит на скамейке на пленном верхом, отрядник свечку держит, а она пленному гвоздь в плечо молотком забивает.
Строев шагнул внутрь, побелел.
— Кто вам позволил? Вон отсюда!
Повернулась атаманша, зубы оскалила.
— А ты что за указчик?
— Убирайтесь сейчас же вон, — и вынул револьвер.
А Лелька в него из нагана хлоп, в упор, в голову. Матрос-часовой в атаманшу из винтовки, промазал, и его тут же пристрелили. И сразу поднялась по всему дому тревога.
Взглянул Гулявин спокойно, приказал вынести Строева вниз.
— А этих… запереть до утра!
— Это меня-то запереть?
Не ответил Гулявин.
— Матросики!.. Что ж это? Чего смотрите? Кадетского защитника пришила, так меня арестовывать? Продают вас командиры. Они наших товарищей побили, а мы с ними по-деликатному?.. — И не кончила.
Тяжело упал на лицо гулявинский кулак, и села атаманша на пол.
— Завтра поговорим! Запирай! Башкой ответите, если уйдет!
Угрюмо молчали матросы.
Заперли дверь, сошли вниз. На диване, на том же, на котором спал, положили Строева, накрыли разбитую голову.
Подошел Василий, приподнял мертвую руку, и услышали матросы непонятные звуки, как будто большая свинья захрюкала.
Рано утром на экономическом дворе построил Гулявин полк. Вышел сам из дому, белый, шатается, под глазами синяки, а рот в черточку подобран.
Как посмотрели матросы на командирский рот, у многих по спине дрожь пошла гусиными лапками.
— Полк… смирно!
Застыли шеренги.
А Гулявин вдруг перед полком в снег на колени стал и бескозырку снял.
— Простите, братишки! Виноват перед всеми! За бабу товарища продал. Жить мне, паршивцу, нельзя теперь. Пристрелите, братишки!
Молчат матросы.
— Что ж, не хотите? Стыдно об такого гада руки марать? Ладно! Сам себя прикончу!
Вытаскивает маузер.
Но тут из первой шеренги вперед кинулись, за руки схватили.
— Не ломай дурака! Виноват — виноват! Дела не поправишь! А полку без командира негоже.
— Чи ты баба… мать твою?
— Васька, очухайся!
А у Гулявина слезы в глазах стоят.
— Простите, братишки! Слово даю, что больше себя в позор не введу!
— Ладно!..
— Не тяни душу, сволочь!
— С кем не бывает!
— Больше дураком не будешь!
Поднялся Гулявин, слезы вытер и вдруг сразу во весь голос:
— По местам!.. Полк… Смирно!
Опять замерли ряды.
А Гулявин к дому повернулся.
— Вывести лахудру!
С парадного крыльца между часовыми вывели атаманшу.
Нет атаманшиной красоты. Разнесло все лицо от гуля-винского кулака, синее, и кровь по нему потеками, глаз левый запух совсем.
А за ней пятеро отрядников.
— Веди сюды!
Привели, поставили.
Гулявин уперся глазами в атаманшу:
— Ну, персицкая царица! Промахнулась маленько. Думал, ты человек как человек, коли на буржуев пошла, а ты б… была, б… и осталась. Ну и подыхай!
Ничего не ответила Лелька, голову только опустила.
И отойдя, скомандовал Гулявин:
— Первый взвод… Пять шагов вперед, шагом… арш!
Помолчал и…
— На изготовку!
Вздрогнула Лелька, подняла голову и взглянула Гулявину в глаза:
— Сволочь ты… на кровати со мной валялся, а теперь измываешься!
— Что на кровати валялся — мой грех. В нем и каялся.
А тебя не помилую!
В тишине мертвой отошел в сторону.
— По сволочам пальба взводом… Взвод, пли!
Рванул воздух трескучий и четкий залп, и кучкой легли шесть тел на хрупкий белый снежок.
По атаманшиным розовым штанам поползла черная струйка, и задрожали, сжимаясь и разжимаясь, пальцы.
— Взвод, кругом. Шагом марш. Стой, кру-у-гом!
И, не взглянув на трупы, пошел в дом Гулявин, как пришибленный внезапно обвалившимся на плечи небом.
Через три дня подходил полк к Симферополю. Шли без опаски, потому что от мужиков кругом было известно, что в Симферополе матросы и советская власть.
И не знали в полку, что уже курултай татарский с генералом Султаном-Гиреем объявил крымскую автономию и что все офицеры, какие в Крыму были, тотчас в татары заделались, свинину есть перестали и в мечети начали ходить, и из них сформировали татарскую национальную армию в шесть тысяч, с пушками и пулеметами.
А матросские головы клевали вороны в симферопольских балках, лежали матросские тела по всей дороге от Севастополя до Джанкоя, присыпаемые снегом, и свистели над ними январские злые ветры.
Уже втянулся полк в долину Салгира и шел беспечно и весело, распевая «Яблочко», как вдруг, с двух сторон долины, треснули сразу пушки, собачьим жадным визгом залопотали пулеметы.