Из окна председателя совнархоза хорошо видно картину, и часто отдыхают на ее ослепительной яркости гулявинские глаза, оторвавшись от ровных и сухих строчек бумаг.
Скучно Гулявину. Не по сердцу такая работа.
Входящие, исходящие, планы, сметы, доклады, инструкции, циркуляры…
Все прочитывай, во все вникай, и отовсюду тебя надуть норовят разные примазавшиеся жулики.
Как под топором ходишь. К вечеру голова пухнет, выйдешь в парк отдохнуть — и тут нет покоя от проклятого соловьиного треска, вздохов, шепота и сиреневого пряного, раздражающего духа.
Не затем шел Гулявин в большевики, чтоб в бумагах крысой копаться.
Всякому человеку свое.
Кто любит огонь, кто воду.
Ветер любит Гулявин.
Тот безудержный, колыхающий ветер, который бросает в пространство воспламененные гневом и бунтом тысячи, вздымает к небу крики затравленных паровозов и рыжие космы пожарных дымов.
Не пером на бумаге — кровью горячей и душной на полях писать революцию Гулявину.
И тоскливо до тошноты — каждый день, в тот же час, за тем же столом ставить под тупыми строчками, отпечатанными на ломаном ундервуде без букв «у» и «к», узловатую такую закорючку подписи:
В. Гулявин
И круглый собачий чернильный хвост под ней.
Сидит Василий, вертит бумагу в руках и читает вяло и зло:
«…на основании вышеизложенного предлагается вам срочно прислать соображения о видах юрожая свехлы в бюдющем годю. За неисполнение бюдете нахазаны революционным порядхом…
Хомиссар юездного совнархоза».
Тошнота к горлу подступает.
А машинистка, белобрысая дура, вся в завитушках, ликом похожая на кудрявого мопса, никак в толк не возьмет, что нужно пропускать нехватающие буквы и вписывать их потом от руки, а прямо валит: «хомиссар» и «юезд».
Терпел, терпел Василий, а однажды вышел из себя и обматерил дуру.
Машинистка в рев и пошла председателю совета жаловаться.
Товарищ Жуков, человек положительный, сельским учителем был и выражений не любит. Пришел к Гулявину в кабинет и развел пропаганду:
— Вы поймите, товарищ Гулявин, что это антиреволюционно. В Советской стране — и вдруг женщину по матери. Это неэтично и оскорбляет полноправное достоинство раскрепощенной гражданки.
— Гражданка! Шлюха она подзаборная! Каждую ночь в парке под кустами валяется. Сам видел!
Развел товарищ Жуков руками:
— Мы не имеем права в частную жизнь мешаться. Любовь свободная во дворцах и хижинах, и даже под кустом. Если ж у нее такая физиологическая функция? И я вас попрошу, товарищ Гулявин, не материться.
— А у меня такая функция… — начал было Гулявин, да махнул рукой устало и закончил лениво: — Ладно!.. Хрен с ней! Пусть функционирует!
И с тех пор равнодушно стал подписывать «инстрюхции» и «цирхюляры».
На заседаниях исполкома сидел безучастно и часто дремал на стуле, слушая препирательства, и только ночью, уходя в самый конец парка, где в сизоватом серебре дрожала холмистая степь, садился на пень, радостно дышал ночной бодрой свежестью и слушал, как шумит в листве холодящий ветерок.
Думал о революции, о буре, ветре, пламени, грохоте пушек, топоте несущихся вперед армий и яростно сжимал кулаки.
Часто досиживал так до утра и со скукой шел в совнархоз.
А совсем худо стало, когда поступила в совнархоз секретаршей комиссара Инна Владимировна.
Помещик Федотов, владелец сахарного завода, бежал после Октября нивесть куда, а дочка осталась.
Училась прежде в Москве на докторских курсах, но революция закупорила ее в Липецке, деваться было некуда, и по протекции товарища Жукова, с которым вместе работала Инна Владимировна на тифе, определилась на службу в совет.
Сразу не взлюбил ее Гулявин за то, что помещичья дочка.
— В прорубь их всех надо! — сказал он Жукову, когда узнал о назначении секретарши.
— Нельзя так огульно. Девушка хорошая. Может быть полезной работницей. Нам привлекать интеллигентов надо. Такая партийная директива.
Насупился Василий на партийную директиву.
Собственно, не столько помещичье звание вооружило Гулявина против секретарши, а совсем другое, в чем сам он себе не хотел признаться.
После атаманши дал себе Василий зарок даже не смотреть на баб.
А Инна Владимировна выбила председателя совнархоза из колеи.
Высокая и крепкая, налитая горячими соками, с тяжелым узлом черных кос, с цыганскими яркими глазами, была пленительна и желанна.
Было с ней тяжело и смутно.
И она первая стала льнуть к Василию. Говорила с ним таким особенным певучим говорком, подавая для подписи бумаги. Старалась в это время платьем, локтем или коленом коснуться Гулявина и смотрела прямо в глаза ласковыми глазами, а в глубине их играли кошачьи жадные огоньки.
Когда стояла рядом, всегда тревожило Гулявина царапающее шуршание шелковой юбки, и сладко щекотал ноздри запах хороших духов.
От этого путались буквы в бумагах, прыгали, расползались, терялась нить соображения, и рука с пером беспомощно тыкалась куда не нужно, и всегда воркующим смешком поправляла Инна Владимировна:
— Что вы, что вы, товарищ Гулявин? Не здесь подписывать. Бумагу испортите!
Брала его руку нежной горячей рукой и показывала место подписи.
Потом, победоносно вскинув сухой и красивый профиль, уходила, усмехаясь.
А Василий ломал перо о стол, вцеплялся в ручки кресла и злобно плевал на стенку.
Иногда подходил к зеркалу и разглядывал себя.
«И черта во мне, что она липнет? На лешего я ей сдался?»
Но зеркало молчало и показывало в зеленоватой глубине своей загорелое, точно из дуба вырезанное лицо, карие глаза с дерзиной, крепкий нос и припухлые красные губы под стрижеными усиками.
Пожимал плечами и опять садился за стол.
Полтора месяца прошло в таком томлении, а удалить секретаршу Гулявин никак не мог.
Придраться было не к чему Была аккуратна, исполнительна, большую часть работы делала самостоятельно, оставляя Гулявину только подписывать готовые бумаги.
И однажды утром пришла с обычным докладом.
Сразу увидел Василий новую шелковую в полосках кофточку, с большим вырезом, и розу в смоляных косах.
Положила бумаги на стол и; низко нагнувшись, стала докладывать.
От движения отстал вырез на груди, и в нем, за тонким батистом рубашки, нечаянно скосившись, увидел Гулявин розовую, круглую, как резиновый мячик, грудь с темным пятнышком родинки.
Захолонуло под ложечкой. Сердито отвел глаза, слушал и не понимал ни одного слова.
Задохнулся, повернулся что-то сказать и опять увидел, как нежно колыхался от дыхания розовый мяч.
Вздрогнул. Заметила Инна Владимировна и взгляд, и дрожь и чуть заметно улыбнулась победной, тревожной и поощряющей улыбкой.
Еще ниже нагнулась, и ощутил плечом Гулявин теплое прикосновение тела.
Поднял голову, взглянул в глаза и сразу схватил секретаршу за руки и впился губами в открытое плечо.
Ахнула Инна Владимировна.
— Ах!.. Василий Артемьич, оставьте!.. Зачем!..
А сама только ближе прижалась.
Но уже не слышал Василий никаких слов. Притянул Инну Владимировну к себе, ища ее губы, и почувствовал, как жадно и покорно раскрылись они навстречу.
И вдруг между ним и этими губами тенью мелькнула, пронеслась на миг простреленная, изуродованная голова Строева.
Неистово вскрикнул Гулявин, опрокинул кресло и отпрыгнул в угол.
Смотрел широко раскрытыми глазами на ошеломленную, красную секретаршу и трясущимися губами сказал шепотом:
— Вон!.. Пошла вон… сволочь!
— Вы с ума сошли, Василий Артемьич?.. Как вы смеете?..
Но уже в бешенстве подскочил Гулявин к столу, схватил графин и закричал на весь совет:
— Вон… сволочь!.. Убью!
Бросилась Инна Владимировна к дверям и едва успела проскочить, как за ней, забрызгав всю комнату стеклом и водой, разлетелся о косяк графин.
А Гулявин совсем обезумел.
Схватил кресло и с размаху по столу, — лопнула доска и подпрыгнула чернильница, выплеснув лиловую кровь в лицо Василию.
А он продолжал крушить все в комнате, и когда прибежали служащие и красногвардейцы, бросился на них, но упал в припадке, и испуганно смотрели сбежавшиеся, как лежит председатель совнархоза на полу с синим лицом, дрыгает ногами, а на губах кипит, пузырясь, пена.
На утро пришел Василий к товарищу Жукову и сказал:
— Уезжаю!..
— Куда?
— На фронт поеду! Не желаю больше зад просиживать! Счастливо оставаться!
— Да вы же больны, товарищ! Вы изнервничались совсем! Куда вам на фронт!
У Гулявина перекосилось лицо.
— На фронте вылечусь! Воздух мне нужен настоящий! А здесь только случками на кобыльем заводе заниматься!
Вышел, забрал свой чемоданчик, пешком побрел на вокзал, втиснулся в набитую доверху мешочниками вшивую и вонючую теплушку и уехал.