Проходя чрез двор, мы увидели нашу карету, только что остановившуюся у входа в башню. Голова отца была просунута в окно; он собирал свои книги и, подобно оракулу, метал в миссисс Примминс, за пустоту ею оставленную, проклятия на разные тоны; миссисс Примминс, подняв передник, получала книги и проклятия, вынося их с ангельским терпением, возводя очи к небу, и что-то шептала про «бедные, старые кости.» Кости миссисс Примминс уже двадцать лет обратились в мифы, и вы скорее бы нашли плезиозавр в жирной почве болота Ромнейского, нежели кость в этих слоях мяса, в которые бедный отец мой полагал тщательно закутать своего Кардена.
Предоставив им мириться между собою и пройдя низким ходом, мы вошли в комнату Роланда. О, конечно, Болт понимал свое лело! он проник до задушевных струн Роландова сердца. Бюффон говорите: lé style – c'est l'homme, в слоге виден человек; здесь о человеке можно было заключить по комнате. Невыразимая, солдатская, методическая опрятность, свойственная Роланду поражала прежде всего: она же была отличительною чертой целого. Потом переходя к подробностям, стояли тут на высоких дубовых полках; книги, которыми отец любил попрекать одаренного пылким воображением брата: Фруассар, Барант, Жоанвиль, Смерть Артура, Амадис, Царица фей Спенсера, богатый экземпляр Горды Струтта; Северные Древности Маллета, Гомер Поппе, – сочинения о литье пушек, стрельбе из лука, о соколиной охоте; о фортификации; древнее рыцарство и нынешняя война лежали рядом.
Древнее рыцарстео и современная война! Взгляните этот кованый шлем, с гербом Какстонов; взгляните на этот трофей, рядом с ним, – Французскую кирассу – на этот старый штандарт (почетную принадлежность руки царя) и скрещенные над ним штыки. А над камином чистые и светлые (их, уверяю вас, чистят каждый день), сабля, чушки и пистолеты самого Роланда. Вот и седло, на котором зашатался он, когда нога… Я вздохнул, я тяжело вздохнул, тихо отошел, и, не будь тут Роланда; я поцеловал бы этот мечь, столько же почтенный как если бы был он Баярдов или Сиднеев.
Дядя слишком был скромен, чтоб объяснить себе мое смущение: он скорее думал, что я, отвернувшись, хотел скрыть смех, возбужденный во мне его суетностью, и сказал стыдливым тоном извинения:
– Да ведь это все Болт!
Наш хозяин угощал нас с гостеприимством, резко противоположным его Лондонской бережливости. Без сомнения, Болт поймал огромную щуку, явившуюся в главпира; Болт, конечно, содействовал воспитанию превосходных цыплят ab ovo; Болт же делал Испанскую яичницу; для остального добровольными помощниками ему были скотный двор и огород, столько различные от тех торговых источников, в которых черпают столичные кондотьеры, мясник, и зеленщик, для угощения горожан.
Вечер прошел превесело: Роланд, против обыкновенного, управлял беседой. Пробило одиннадцать часов, когда Болт явился с фонарем, для того чтобы проводить меня через двор и развалины к моей спальне; и каждую ночь, будь она светла или темна, он стоял на точном исполнении этого обряда.
Долго не мог я заснуть, долго не мог я поверить, что так немного дней прошло с того времени, когда Роланд услышал о смерти своего сына, этого сына, которого участь так долго его мучила; и никогда Роланд не казался так беззаботен! Было ли это естественно, было ли тут усилие? Несколько дней не умел я разрешить этого вопроса, и разрешил его все-таки не совсем удовлетворительно. Усилие ли это было, или, вернее, преднамеренная, систематическая решимость? Мгновениями голова Роланда наклонялась, брови хмурились, весь человек видимо опускался. Все же это были только мгновения; он ободрялся, как задремавший скакун при звуке трубы, и сбрасывал гнетущее бремя. Но, в силу ли его решимости или помощью другой цепи размышлений, я не мог не заметить, что тоска Роланда была не так тяжела и горька, как прежде, не так, как должно было предполагать. Казалось, он со дня на день, более и более, переносил привязанность свою от умершего на окружавшее его, особенно на Бланшь и меня. Он явно показывал, что смотрит теперь на меня, как на своего законного наследника, на будущую опору его имени: он любил поверять мне свои небольшие планы и советоваться со мною на этот счет. Он обходил со мной все свои владения (о которых скажу более вслед за сим), показывал, с каждого возвышения, куда взбирались мы, как обширные земли, принадлежавшие его предкам, простирались до небокрая; смущенною рукой развертывал рассыпавшуюся родословную, и тихо останавливался на предках, занимавших военные должности, или павших на поле сражения. Был тут один крестоносец, последовавший за Ричардом в Аскалон; был рыцарь, сражавшийся при Аженкуре; был один кавалер (которого изображение уцелело) с прекрасными кудрями, павший под Ворчестером, без сомнения тот, который отправил сына своего прохлаждаться в колодец, посвященный сыном более приятному употреблению. Но из всех этих знаменитостей ни одной не чтил дядя наравне с апокрифическим сэр Виллиамом, может быть по духу противоречия, а почему? потому что, когда изменник Стенлей решил участь Босвортского сражения и раздался отчаянный крик: измена, измена! сорвавшийся с уст последнего из Плантагенетов, этот верный из верных, этот истый воин бросился с отвагою льва вслед за Ричардом.
– Ваш отец говорит, что Ричард был убийца и узурпатор – сказал как-то дядя. – Сэр, это может быть и правда и нет; но не на поле сражения было рассуждать подчиненным о характере вождя, им верившего, в особенности когда стояла против них дружина чужеземных наемников. Я не согласился бы происходить от этого отступника Стенлея, сделайте вы меня владельцем всех земель, какими могут похвалиться все графы Дерби. Сэр, когда есть привязанность к государю, человек сражается и умирает за великое начало, за бладородную страсть; сэр Виллиам платал последнему из Плантагенетов за благодеяния, полученные им от первого.
– И все-таки подвержено сомнению – заметил я с намерением – не Вильям ли Какстон типографщик…
– Муки, чума и огонь этому Вильяму Какстон и его изобретенью! восклинул зверски дядя. – Когда было книг не много, по крайней мере они были хороши. А теперь, когда они так обильны, они сбивают рассудок, уродуют ум, изгоняют из уважения хорошие книги и проводят борозду нововведений по всякому клочку старой почвы; развращают женщин, изнеживают до женственности мужчин, рождают племя самоуверенных и пустых празднословов, всегда могущих найти бездну книг в объяснение неисполнения своего долга; утончают древние, старые добродетели до того, что обращают их в острот; и сентиментальность! Прежде все воображение тратилось на благородную деятельность, отвагу, предприимчивость, высокие подвиги и стремления; теперь воображение имеет только тот, кто поддерживает раздражение страстей, которых никогда не разделял, и все, что есть в нем жизненной силы, он сорит на призрачную любовь Бонд и Сен-Джемс-стрита. Сэр, рыцарство кончилось, когда родилось книгопечатание. И навязывать мне в предки из всех людей, когда-нибудь живших и мысливших, человека который разрушил более других то, что уважаю я более всего, который, с своим проклятым изобретением, восстановил против уважения ко всем предкам вместе, – да это варварство, на какое никогда бы не был способен мой брат, если б не овладел им этот злой дух типографщика!
Чтоб в благословенном девятнадцатом веке человек мог быть таким Вандалом! Дядя говорил так, как постыдился бы говорить Атила, и так скоро после ученой речи отца о гигиенической силе книг: это повергало в отчаяние на счет успеха ума и способности к уровершенствованию человеческого рода. А я уверен, что, в то время у дядибыла в карманах пара книг, и одна из них Роберт Галль! в самом деле, он впал в какое-то воодушевление и не знал, какие говорил бессмыслицы. Но эта вспышка капитана Роланда прервала нить моего рассказа. Уф! Надо передохнуть и начать сызнова! Да, не взирая на мою дерзость, старый солдат явно привязывался ко мне более и более. И, кроме наших критических наблюдений над имением и родословной, он брал меня с собою на продолжительные прогулки к отдаленным селениям, где только можно было встретить что-нибудь замечательное, напоминавшее о Какстонах: древнее вооружение, надпись на памятнике. И он заставлял меня смотреть на топографические сочинения и исторические предания (забывая, Готф эдакой, что всем этим свидетельствам был обязан отвергаемому типографщику!) для того только, чтоб найти какой нибудь анекдот о любимых покойниках. В самом деле, околодок, миль на несколько кругом, представлял следы старых Какстонов: их рука была не на одной сломаной стене. Как ни были темны эти следы в сравнении с великим тружеником в Вестминстере, к которому прицеплялся мой отец, однакож, из общего уважения и наследственной привязанности к старому имени, и в хижинах и в замках, было очевидно, что прошедшие времена, освещавшие ему путь, озаряли блеском не обесчещенные гербы. Забавно было видеть почтение, оказываемое этому маленькому гидалго едва трехсотлетнему, – патриархальную нежность, с которой он за него отплачивал. Роланд заходил в хижину, клал свою пробочную ногу у очага, и по целым часам толковал с хозяином о предметах наиболее близких к его сердцу. Есть особенное понимание аристократизма между сельскими жителями: они любят старые имена и фамилии, они сродняются с почестями рода, как бы своего клана. Они не обращают так много внимания на состояние, как городские жители и среднее сословие; они питают сожаление, полное уважение к бедности хорошего рода. Ктому же этот Роланд, обедавший у кухмистера (in а cook shope) и бравший сдачу с шиллинга, отказывавший себе в разорительной роскоши наемного кабриолета, здесь становился до безмерия расточительным к окружавшим его. На своих наследственных акрах он делался другим человеком. Скромно одетый капитан, терявшийся в вихре Лондона, здесь являлся щедрым и расточительном, так что ему подивился бы сам Честерфильд. И если истинный признак учтивости – нравиться, я бы желал, чтобы вы взглянули, как все лица улыбались капитану Роланду, когда шел он по селению, кланяясь на обе стороны.